Поставит старшина мелком на лбу метку-чертку, всыпет Махоня за эту чертку дюжину розог. Две чертки – две дюжины. За три – три! Ежели поставят на лоб крест – получать плети. За один крест – полдюжины, за два – полную. Иного счета нет: исстари так уложено, и исстари неизменно все так и ведется. Десятские, и сотские, и тысяцкие, и головы стрелецкие, и даже воеводы – все метят провинившихся чертками и крестами.

Так и идут виновные к Махоне с мечеными лбами. А ему большого ума не надо: поглядит на лоб и отстегает ровно по метке. Шельмовать не шельмуют. Всякий метчик, старшина то, иль десятский, иль сам воевода, поставит метку и непременно скажет:

– Гляди, Бог шельму метит!

И каждый вспоминает сто раз слышанную, рассказанную и пересказанную притчу о шельмеце, которого Бог на всю жизнь отметил, и страшится стереть метку, и несет их к Махоне все, сколько бы ему их ни поставили.

Первого Махоня не сечет. Первый сидит при нем и подает ему розги, окатывает водой отсеченных, привязывает и отвязывает их от лавки. У Махони такой обычай… Не сдуру, не с блажи держится его Махоня. Ему всегда требуется помощник, вот и милует он первого, чтобы тот с охотой и старанием помогал ему.

10

Копейщик, у которого царь на смотре копье пробовал, поспел к Махоне первым. Бешено, как впервые взнузданный конь, мчался он. Три креста поставил ему тысяцкий. Только ноги могли спасти его от полутора дюжин Махониных плетей. Не встал бы он после них: не той он был силы, чтоб выдюжить такой бой, оттого и мчался как скаженный, обгоняя по дороге таких же, как и сам, надеющихся спастись от тяжелой Махониной руки.

Вскочил он в предбанник, где Махоня уже приготовился к своей немудреной работе, и повалился как мертвый, без единого звука, только брязнулся об пол своим изжелта-бледным лицом.

Махоня плеснул на него водой, посмыкал за бороду, попинал легонько в зад. Копейщик очнулся, показал Махоне лоб.

– Ох, мама кровная! – ужаснулся Махоня и присел перед ним на корточки. – Ну, подымась, подымась, – стал он ласково приговаривать и помогать копейщику подняться на ноги.

Копейщик поднялся, шатаясь, подошел к кадке с водой, бултыхнулся в нее головой.

– За что ж тебя так, родимай?

– За царя… – просипел копейщик.

– За которого-то быть царя?

– За нашего… батюшку Иван Васильча!

– Господи! – прошептал Махоня и перекрестился. – Что ты?..

– А ништо… Мы с ним – как с тобой… Погутарили про воинское дело… Копье он у меня… взял!.. Этак половчил в руке… и – в землю!

– Ты ж чаво?..

– А я ничего…

– Ишь ты! А плетки – пошто?

– Копье-то… не встрянуло!

– Ух, матерь кровная! – снова ужаснулся Махоня.

– Дык, теперь што? – радостно сказал копейщик. – Теперь ништо!

– Верноть, – согласился Махоня. – Бог тебя послал нонче первым, а первого я не секу.

Копейщик сел на лавку, откинулся головой к стене.

– Посидь, посидь, – сказал ему Махоня, – а я по нужде отойду. Како зайдут яшо, так и почнем.

Махоня вернулся с улицы, а в предбаннике уже сидело пятеро. Подпоясался Махоня красным кушаком, хлебнул квасу, потер ладонью меж жирных ягодиц и ласково поманил ближнего:

– Не бось, родимай! Розга, она что мать родная, сечет и ум дает!

Мужичок от страха не мог и кафтан с себя снять.

– Подсоби, – сказал Махоня копейщику.

Копейщик споро раздел мужика, уложил на лавку, пристегнул руки-ноги ремешками. Махоня неторопливо вынул из кадки розгу, протащил ее сквозь сжатую ладонь, покачал в воздухе, словно примеряясь, и без замаха, будто вполсилы, стеганул по напряженной, потной спине. Мужик даже дернуться не успел, но заорал так, что Махоня отступил в удивлении и заглянул ему в лицо.