Даже юродивые угомонились и сникло сидели на ступенях с раскрытыми ртами и выпученными глазами.

Иван вдруг спустился по ступеням к одному из них, присел на корточки, строго спросил:

– Скажи: будет мне удача?

Юродивый сжался, заскулил, как от щекотки, по синюшным губам потекли слюни.

– Скажи, – настойчиво потребовал Иван. – Будет мне удача?

– Дай гривну, – сказал плаксиво юродивый.

– Богатым станешь…

– Дай! – громко и грубо потребовал юродивый и толкнул Ивана в плечо.

Иван не рассердился, только отсел чуть подальше. Снял с пальца перстень, протянул его юродивому.

– Вот – вместо гривны…

Юродивый схватил перстень, зажал его в ладони, даже не взглянув на него, и долго сидел без движения, прижав к животу руку с перстнем.

Иван терпеливо ждал. Юродивый снова заскулил, затряс головой, разжал ладонь и выбросил перстень в снег.

– Дай гривну!

Нищие кинулись к перстню, учинили драку. Васька Грязной проворно сбежал с паперти, плетью, как собак, разогнал их. Нищие беззвучно расползлись в разные стороны – кто-то из них уполз вместе с перстнем.

– Васька! – нетерпеливо приказал Иван. – Сыщи гривну.

Васька Грязной крикнул в толпу:

– Эй, люди, кто одолжит царю гривну?

Из толпы вышел человек, расстегнул шубу, вынул из-под широкого пояса серебряную гривну, протянул Ваське.

– Кто будешь? – спросил Васька.

– Евлогий, купец.

– Год будешь беспошлинно торговать в сем городе, – сказал ему Васька и отнес гривну царю.

– Вот тебе гривна, – подал Иван юродивому серебро. – Скажи теперь: будет мне удача?

– Гы-гы!.. – засмеялся юродивый беззубым ртом, погладил гривну ладонью и спрятал ее куда-то в свои лохмотья.

– Скажи, – настойчиво допытывался Иван, – будет мне удача?

– Носи крест и вериги, – сказал юродивый.

Иван резко выпрямился, долгим, тяжелым взглядом посмотрел на юродивого, словно испытывал его, но юродивый уже отвернулся от Ивана, забыл о нем. Иван поднялся на паперть, подоспел к священнику, скромно стоявшему позади всех, решительно снял с него крест и повесил на себя.

– Коня, – сказал он глухо.

6

Иван жил в простой деревянной избе, выстроенной на окраине Можайска еще прошлой весной, перед Ливонским походом. Жил скупо, строго… При нем были только Федька Басманов с Васькой Грязным да несколько слуг.

Изба была разделена на три части: в одной, самой маленькой, была царская спальня и молельня – Иван не любил по утрам ходить в церковь и молился в своей молельне; в другой жили Федька и Васька; третья, большая и просторная палата, служила трапезной, здесь же Иван выслушивал челобитчиков, сюда созывал на совет воевод.

Нынешний день утомил Ивана: долгий смотр войска, долгая обедня, которую он почти всю отстоял на коленях, да еще то странное, почти бессмысленное прорицание юродивого, в котором Ивану почудилось какое-то жуткое зловестие… До него словно донесся далекий и суровый глас судьбы. Вспомнил он свой разговор с митрополитом, вспомнил его слова: «Добро в твоей душе да восстанет надо злом…» Добро! Не к нему ли тянется его душа – вперекор разуму, вперекор воле, вперекор всему тому, мрачному и злому, чем наполнена его жизнь?

Сник Иван, призадумался… Приказал Федьке сказать воеводам, что говорить сегодня с ними не будет, а наутро чтоб готовились выступать. Всегда вгонявший коня в пену, теперь до самой своей избы ехал шагом. Обедал один, даже не позвал Федьку, обычно рассказывавшего ему за обедом сказки, притчи да разные небылицы.

Сумрачный, отяжелевший сидел Иван за столом… Мысли его ушли к тому времени, когда совсем еще юным, семнадцати лет от роду, венчался он на царство в Успенском соборе. Навсегда остался в его памяти этот день. До сих пор помнит он, как величественно – до жути! – пели певчие венчальную херувимскую песню, как надрывно стонали от их голосов гулкие своды собора, как пугающе дрожало тяжелое, слепящее марево свечей, как бесновались кадильницы вкруг него, как задыхался от их дыма… Помнит лица бояр, непроницаемые, холодные лица, помнит пронзительные, неотвязчивые глаза тетки своей Ефросиньи Старицкой, помнит боярынь ее – пустоглазых, как совы, в золоченых кокошниках, подносивших ему царскую цепь…