(и по факту презираемых) относились и в самом деле далёкие от «души», но крайне необходимые для социального, экономического и политического выживания «мирские потребности» империи. В результате изолированные от реальной жизни духовные принципы православия едва ли не в первую очередь привели империю к изоляции не только в политическом плане. Византия утратила и стремление к материальному (как виделось тогда, «враждебному душе») преуспеянию. После исторически формальной борьбы с духовным инакомыслием торжество веры в Византии с середины XIV в. выражало многосмысленное «молчание» исихии (о ней – чуть позже), признанной в имперском государстве единственно прочной лествицей к спасению души императора, его подданных и всяк, духовно прильнувших к исихии.

Однако «странности» практической неприемлемости веры светскими властями в политически и культурно разных средах (до того языческого Рима и всегда православной Византии) кажутся таковыми лишь на первый взгляд. Поскольку в обоих случаях в реалии гражданского бытия привнесено было нечто, не приемлющее бытие именно в гражданской (мирской) его ипостаси. Этот затянувшийся в исторической жизни христианских государств «непорядок», очевидно, и дал рождение вышеприведённому тезису Ницше.

Имеет ли этот исторический пессимизм достаточные основания?

Ввиду важности для нас уяснения проблемы, уточним ранее отмеченный тезис, суть которого сводится к следующему: в своей чистоте и непорочности христианское учение понесло тяжёлые потери задолго до официального принятия его римским императором Константином (324 г.). К числу факторов, формировавших мировоззрение христианских общин (христианское общество к тому времени ещё не сложилось), следует добавить несомненное – «по остаточному принципу» – влияние эллинской культуры и философии (к примеру, морально-этические концепции стоиков в ряде школ идейно и нравственно предшествовали христианству). Впрочем, и мощь культурных формаций и мудрые учения философов легко перевешивала более понятная простому люду неприхотливая житейская практика и сопутствующие ей нехитрые «здешние» привязки. Такого рода пристрастия к соблазнам мира подчас не были чужды и пастырям, что вносило серьёзные коррективы как в бытие духовенства, так и в подвластные ему «овчарни»…

Вернёмся к реальным проекциям христианства.

Реалии античного мира и принятого уклада жизни привели к тому, что «при начале» IV столетия «простодушная, чистая вера в Небесного Отца, вступившего в непосредственное общение с человечеством через воплощение Сына Божия и требовавшего лишь любить Господа превыше всего, а своего ближнего как самого себя, казалась уже недостаточной духовенству, хотевшему быть посредником между землею и небом, – пишут авторы «Всемирной истории». – Исчезало, отходило в область прошедшего то прежнее, ясное, радостное, время первобытного христианства, у которого храм был не только в Иерусалиме или Самарии, но повсюду, где собирались единоверцы. …Эти дни с их беззаветным общением с Божеством миновали; понятие о «Добром пастыре» сменялось иерархическими требованиями; Его заповедь о любви утрачивала свою первоначальную простоту по мере того, как почитатели Христа выходили из катакомб и воздвигали великолепные храмы для своих молений. Римский официальный мир не мог оставить без внимания этого превращения, равно как и партийных церковных раздоров. К этому присоединилось то ещё, что христиане стали платить за оказываемое им властями снисхождение нескрываемым презрением и ненавистью к язычникам и всей обрядовой стороне их культа»[5].