. Сумма погрешностей последнего и надорвала цельность видения мира не только в этике, но и в бытии, сузив «космос» земной ипостаси до «плинтуса» потребительского мировосприятия.

Не приходится сомневаться, что постепенная отчуждаемость человека от природы, став фактом одного из позднейших этапов цивилизации Древнего мира, обусловила его желание разобраться в случившемся микрокосме бытия. Само стремление осознать этот микрокосм было закономерно. Хотя бы потому, что заявляет о себе лишь тогда, когда нечто приобрело уже свою самость – некую автономию, настаивающую на себе. Потому что сознавание как принцип постижения может распространяться лишь на другое, на то, что к тебе прямо не относится, что «уже не твоё».

Именно в период расставания человека с «древней душой», связанный с потерей природной цельности и ощущения себя в новом качестве, родилось намерение сформировать адекватные новому видению действительности «понятия». Намерение не только понятное, но и необходимое уже. Ибо лишь постигнув и систематизировав психологически и по факту отчуждённую от человека могущественную, загадочную и не подвластную ему Среду (Вселенную), человек мог идентифицировать себя в ней.

Это прогрессивное с позиции господствующей теории познания стремление распространилось и на всеобъемлющий Универсум (Бога), математический ключ к которому хотел подобрать Пифагор, а Платон пытался философски синтезировать Его свойства. В создавшейся духовной и этической «сумятице» поздней античности заявило о себе христианство.

Замечу, что стремление «возвратить» или по крайней мере познать утраченное, и в последующие века будоражило наиболее отважные и выдающиеся умы человечества. Помимо философов и математиков не оставались безразличными к утерянному человеком «духовному Эдему» и гении Творчества, среди которых выделю Данте, Микеланджело и Лермонтова. Христианское учение менее всего стремилось открыть людям секреты успеха в жизни, а его провозвестники отнюдь не обещали дать ключи от счастья в этом мире.


Распятый Христос. Н. Ге.


Более того, противостоя язычникам с их шаткими нравственными качествами, зависящими от пёстрых верований и неровного уклада жизни, христианство не ориентировало своих приверженцев на спокойную жизнь здесь. Вместе с тем учение, казалось, открывало путь к духовной гармонии. Однако «мёртвые», как оно было и прежде, «хватали живых».

Деформация первохристианского аскетизма, духовно-нравственной полноты и этической цельности была вызвана сложностями вживления нового учения в бытие государства и функции общества, в эллинской цивилизации слагавшегося в симбиозе обычаев и римского права[4].

Однако проблема была не только в этом. Не отвлекаясь на не вполне уместную в рамках намеченной темы религиозность других племён и народов – детищ иных духовных и культурных формаций, осмелюсь коснуться начал христианского учения; концептуально цельного, но по факту конфессионально раздробленного, а в приложении к действительности – противоречивого. Если Первый Христианин нёс своё учение в словах, делах и поступках, то его (легальные впоследствии) апологеты большей частью ограничивались верою, которая, вымирая вне дел, становилась подчас ни к чему особо не обязывающим убеждением. Устойчивость вероубеждения определялась силой духа, а неустойчивость – страхом «убеждённых». Очевидно потому, что и над теми и над другими неизменно висел «дамоклов меч» политической власти, не один век оттачиваемый государственной идеологией. В этих условиях «омертвевшая буква» убеждения, заменяя живое Слово, создавала определённую среду, в которой на этической основе происходило смыкание некоторых категорий христианского учения со светской моралью, господствующими учениями, теориями и тогдашними «философиями жизни». Эти тенденции, подспудно заявляя о себе