Самодержец повернулся к Розену.

– В самом деле? Лермонтов?

– Точно так, ваше императорское величество, – подтвердил барон. – Ехал нынче в третьем эскадроне.

– Не заметил… – Император задумался. Если бы жена попросила его тет-а-тет, он бы точно отказал. Но прилюдно, при наследнике и княжне, да еще в такой славный день, на волне всеобщего ликования… У монарха дрогнула верхняя губа. – Отчего ты считаешь, Алекс, что служить Отечеству на Кавказе – для него наказание? Ведь другие служат – и ничего. Вон Григорий Владимирович служит – разве в наказание?

Но императрица не поддалась риторике мужа.

– Ты же понимаешь, о чем я. Божьей милостью Лермонтов – поэт. И его «Бородино» искупает вину за ту выходку, что была по случаю смерти Пушкина.

– Ну, не знаю, не знаю, грех его велик. – Император помедлил. – Впрочем, только чтобы сделать тебе приятное…

– И мне, папа́, – улыбнулась Маша.

– Присоединяюсь, – отозвался Саша.

Николай Павлович поднял брови.

– Да у вас заговор? Стоит ли тратить столько сил и времени на какого-то дрянного мальчишку? Ладно, будь по-вашему, я сегодня добрый. Обещаю перевести его ближе к Петербургу.

Александра Федоровна, чуть присев, с благодарностью наклонила голову.

– Мерси, сир.

– Мерси, мерси, – поклонились дети.

Император поморщился.

– Ну хватит об этом. Слишком много чести.

Через день августейшее семейство отбыло из Тифлиса, направившись по Военно-Грузинской дороге в сторону Владикавказа.

3

Впрочем, приказ о Лермонтове так и не был подписан. А слова к делу не пришьешь. Ни Розен, ни Безобразов не могли отдать распоряжений без специальной бумаги о переводе проштрафившегося корнета. Правда, разговор между ними состоялся, и барон сказал командиру нижегородских драгун:

– Бог даст, пришлют депешу из Петербурга. Государь раз обещал, непременно выполнит. А пока обходись с поэтом поаккуратнее, никаких рискованных заданий, пусть просто живет при полку да пишет свои замечательные вирши. Не обременяй.

Безобразов не обременял. С Лермонтовым они подружились, перешли на «ты», часто составляли компанию и расписывали пульку, после службы болтали на литературные и философские темы. Однажды Сергей Дмитриевич сказал:

– Давеча говорил на почте с Нечволодовым. Очень он обижается, что ты, Миша, игнорируешь их семейство. Приглашение принял, а не едешь.

– Да все как-то недосуг было.

– А теперь досуг. Отправляйся завтра же.

– Завтра я хотел ехать к Чавчавадзе. Пригласили меня особливым письмом: мол, хотят устроить у себя литературный салон с моим участием.

– Ну, тогда, конечно, надо ехать к князю. Но потом – непременно к Нечволодову.

– Хорошо, как скажешь.

Стоял октябрь. Но, в отличие от слов Пушкина про «пышное природы увяданье», увядание Алазанской долины шло неторопливо, неярко. Трава то ли жухла, то ли нет, если смотришь вдаль – лишь отдельные полосы желтеют. Только в небе не было прежней синевы, словно кто-то прежнюю акварельную кобальтовую краску сильно развел водой. Да и солнце выглядело не яростно-рыжим, а прохладно-желтым.

При подъезде к Цинандали появились все еще по-летнему зеленые сады. Лермонтов ехал по аллее, а листва смыкалась над головой, образуя природную галерею, приятный аромат эфирных масел, источаемый листьями, ублажал обоняние. В ушах стояла звонкая тишина. Конь ступал мягко.

Плотные тяжелые листья.

Вроде нет остального мира.

Вечность. Ощущение вечности. И иллюзия, что сам вечен.

Галерея кончилась, и открылся вид на усадьбу: двухэтажный каменный дом, второй этаж выше первого чуть ли не в два раза. Заостренные кверху окна. Балкон-навес с ажурной решеткой. Плоская крыша. Козырек над парадным.