Но я твердо знал, что разлюбить можно только тогда, когда на смену одному чувству придет другое. Сейчас ни о чем другом не могло быть и речи. Существовала, правда, Хижина, но я прекрасно отдавал себе отчет, что никогда не полетел бы туда, если бы там меня привлекала женщина, а не замечательная четверка славных парней.

А отдав себе в этом полный отчет, я со спокойной совестью снова направился в Хижину.

На сей раз я застал только Джабжу и Лакоста. Последний был снова в форме и что-то набрасывал на небольшой темной досочке. Джабжа сидел по-турецки, на коленях его лежала толстенная «Методика протезирования кишечного тракта». Эту книгу я как-то видел у Педеля и запомнил по бесконечным таблицам аппетитных розовых внутренностей. Я всегда был высокого мнения о собственных нервах, но после получасового просматривания всех этих гирлянд меня замутило. Я убрал книгу подальше, чтобы она не попалась на глаза Сане – странно, но я подчас забывал, что она – врач.

А сейчас я смотрел на блаженную физиономию Джабжы и думал: вот в силу привычки и профессионального интереса то, что мы наполнены какими-то нелепыми шлангами из естественного пластика, его не только не угнетает, а, судя по выражению лица, приводит в состояние тихого восторга. Так, может быть, и к тому, что принес «Овератор», тоже можно привыкнуть? Философски рассмотреть со всех сторон, выявить положительные факторы этого явления, и все станет на свои места, появится даже интерес… А может быть, отупение?

Тем временем меня наконец заметили.

– Ну что? – спросил Джабжа вместо приветствия.

– На сей раз без всякого предлога, – смело заявил я.

– Отрадно.

– Наша Хижина начинает приобретать славу высокогорного курорта, – заметил Лакост, не поднимая головы от своего рисунка.

Значит, не один я здесь надоедаю. Странно еще, что я никого до сих пор не встречал.

– А вы можете задирать нос, Рамон, – сказал Джабжа, словно угадывая мои мысли. – Мы ведь далеко не каждого сюда пускаем, да еще и без предлога.

– От меня ждут реверанса?

– Да нет, оставь это Илль. У нее выйдет грациознее, хотя и у тебя что-то есть в движениях. – С этими словами Лакост протянул мне свой рисунок.

Это был набросок чаши, или пепельницы, или еще какой-нибудь лоханки вполне античной формы. На краю чаши, свесив одну ногу, сидел обнаженный сатир. Справа от него, тоже на самом краю, лежала, распластавшись, ящерица, и сатир, полуобернувшись, смотрел на нее.

– При всех своих рожках и копытцах он чересчур строен для сатира, – сказал я. – Да и композиция того, под стать жанровой картинке. В общем, не строго.

– Ишь ты, – сказал Джабжа. – Разбирается.

Он потянул у меня рисунок, потом засмеялся; наверное, до тех пор Лакост ему не показывал. Потом кинул досочку обратно мне.

Я посмотрел и понял, что сатир – это я.

Вот чудеса! Можно было подумать, что кто-то видел, как я тогда, еще летом, разговаривал с ящерицей на побережье. Но набережная вроде была пустынна. К тому же нужна была феноменальная память, чтобы запомнить случайного прохожего, да еще и умудриться его раздеть. И еще эти рога и копыта…

– Это еще откуда? – позволил я себе удивиться.

– А так. Просто есть подходящий кусок порфирита, серый с лиловато-коричневым оттенком. Отдам в грубую обдирку по эскизу, а остальное закончу сам.

– И зачем?

– Илль под шпильки. Девочка страдает снобизмом – у нее каждый гребешок должен быть ручной работы.

– Забаловали ребенка.

– Все он попустительствует. – Лакост кивнул в сторону Джабжи. Тот только ухмылялся.

– А кстати, где она?

– На вызове. Случай пустяковый, справился бы и робот, да люди перетрусили: в первый раз – им человек нужен.