Если, как подтверждает письмо, адресованное Энрико Мерло, историческая канва романа сформирована совершенно точными генеалогическими и топографическими данными, еще более ощутимы вкрапления из основательно изученной современной дневниковой литературы; в частности, внешние проявления Танкреди, его пылкую приверженность революции можно найти в «Трех месяцах палермского викариатства» Франческо Бранкаччо ди Карпино[37]. И это один из наименее героических образчиков гарибальдийской дневниковой литературы. Бранкаччо и его друзья относились к революции 1860 года так, как нынче юноши из хороших семей относятся к треску сверхмощных мотоциклов: приключения, бои, никакой дисциплины; а в случае Бранкаччо книга – это возможность причислить к своим закадычным друзьям бо́льшую часть сицилийских титулованных особ, которых далеко не мало. Но реальность Бранкаччо столь искусственна, сколь эмпирична реальность Лампедузы. Такие фразы, как «Я вернусь с триколором», могли быть вложены в уста Танкреди, по мнению Бранкаччо, ибо автор «Леопарда» всегда чувствовал настоятельную необходимость разоблачать эмфазу как оппортунизм. Когда Танкреди и Анджелика выступают в политике от первого лица, они являются единственными персонажами, выстроенными вне хроники и памяти, но у такого упрямого прагматика, как Лампедуза, этот опыт незаменим. Лампедуза был вполне способен обустроить пошловатые, но правдивые дневниковые записи своего деда Джузеппе Томази (там мы находим день, посвященный чтению Розария и благочестивым занятиям, а также страсти к лошадям и – скажем прямо – серости первенца Паоло); то был вполне достоверный опыт, в отличие от бретерской лихости Бранкаччо. Когда ею пронизано поведение Танкреди, Лампедуза позволяет себе выразить свое отношение авторской ремаркой. Эти звуки режут слух великого реалиста своей фальшью, и он считает своим долгом откреститься от нее. В этом смысле вспоминается предложенное Моравиа сопоставление «Леопарда» с «Исповедью итальянца»[38]; оба романа с ностальгической грустью повествуют о закате культуры, но Лампедуза подает сигнал тревоги, едва описательность уступает место показухе, тогда как Ньево на протяжении целых глав предается риторике, посвященной родине и любви. С литературной точки зрения Ньево – великий гражданин Венето и никуда не годный итальянец. А Лампедуза, чей роман разрушил культ Объединения, подобно тому как «Мои темницы»[39] разрушили ныне оплакиваемые блага австрийского правления, всегда был настороже. Риторика Рисорджименто была ему, разумеется, более ненавистна, нежели идеология Рисорджименто, которую он так или иначе разделял (как истинный последователь Стендаля, он не мог не восхищаться идеологиями действия и втайне был приверженцем всех революций, включая Октябрьскую); но, подвигнутый обстоятельствами повествовать о рождении итальянской нации с точки зрения не оправдавшей себя идеологии, Лампедуза пытается литературными средствами компенсировать упадок вкуса, который неизбежно влечет за собой любая идеология.

Вдобавок Бранкаччо порой не гнушается театральными декорациями. К примеру, песню «La bella Gigougìn»[40] у Бранкаччо поют гарибальдийцы, захватившие Милаццо; в «Леопарде» же ее уныло распевают агитаторы в день плебисцита; исторические сантименты Лампедуза допускает лишь в ироничном ключе; песня, поданная Бранкаччо как гимн национального согласия, в Доннафугате становится очередным символом непримиримости сицилийцев и захватчиков. Положительные эмоции сводятся к схемам и крайне редко проникают в дотошное описание того царства одушевленных и неодушевленных ископаемых, которому Лампедуза уподобляет Сицилию. В открытии Бассани и отвержении Витторини не содержится литературного протеста. Бассани и сам считается анатомом побежденных, но неприятие трансцендентности, в том числе и на идеологическом уровне, безмерно раздражает тех, кто уверен, что вносит вклад в мировой прогресс.