не спорят, – но неопровержимо обосновал тезис: даже при критическом отношении к церкви (любой) ее значение в культурной истории общества неизбежно, закономерно и плодотворно. Ученики и учителя Петришуле ликовали. Напрасно Луначарский ввязался в спор. Напрасно ликовали.

Кого только не было в квартире Вульфиусов… В середине апреля 1908 года – благословенное время! – там появился новый жилец, которого при крещении назвали Павлом-Иоанном-Александром.

А в сентябре 1961 года, на первом курсе, на первую лекцию по истории зарубежной музыки в класс № 43 на четвертом этаже вошел профессор (а точнее – доцент) с несколько аскетичной, дюреровской, неулыбчивой, как показалось, внешностью, с седым бордюром оставшихся волос – Павел Александрович Вульфиус. Вообще-то первый курс, особенно первый семестр, – «вырванные годы». Выстраданное пьянящее студенчество с шальными выходками, непроницаемой сизой пеленой сигаретного дыма, новыми компаниями, продвинутыми девицами, уехавшими на гастроли родителями и пустующими квартирами, мнимой свободой не-школьного расписания, бесконечными интеллектуальными дискуссиями ни о чем, подкрепленными крепленым вином, с пивными в дневное время и неуклюжими опытами в ночное, похмельями и первыми вызовами в деканат, растерянными родителями и усмехающимися мудрыми профессорами, с золотой осенью, необузданными мечтаниями, легкими разочарованиями и неизбежной первой сессией – это студенчество первого семестра любого вуза, особенно гуманитарного, знало общее слово-пароль: «мотаем». Мотать лекции было естественно, логично, легко и авантажно. Мы и мотали. Сейчас не только стыдно об этом вспомнить, но и жутко. Ибо это время не вернешь. Не вернешь возможность общения с теми уникальными личностями – последними из могикан великой русской интеллектуальной культуры, которые обитали на четвертом этаже Ленинградской консерватории. Но это мы стали понимать чуть позже, а пока – мотали. Однако мотать лекции Вульфиуса было как-то затруднительно. Не из-за возмездия. Возмездие в деканате было в разы весомее за пропуск лекций по истории ихней партии или физкультуры, – но там мы мотали с азартом и беззаботностью. С лекций Вульфиуса уходить было трудно. Потому что было интересно. Интересно не по форме изложения материала – к блестящим лекторам мы довольно скоро привыкли, они приелись, и к ним стали испытывать инстинктивное недоверие (некий Поздняков – провокатор и демагог – читал на первом курсе лекции по истории КПСС виртуозно). У Вульфиуса завораживала энергия мысли, убедительная логика его воззрений, как правило, оригинальных и рискованно смелых, ошеломляющая негромкая эрудиция и честность профессионала и человека. И ещё – ранее, да и позже – не встречали мы людей, от которых бы веяло старой европейской культурой. Культурой, которую он пытался нам привить. Тогда мы этого не осознавали, но интуитивно чувствовали: этот человек – не из нашего суконного века. И этим он привораживал. Именно Вульфиус первым показал нам, что мотать с лекций и семинаров четвертого этажа – этажа М. С. Друскина и Л. А. Баренбойма, А. Г. Шнитке и Г. Т. Филенко, Ю. Н. Тюлина и А. Л. Островского – не только преступно, но и глупо.

Мы тогда о Вульфиусе ничего не знали.

Понимали ли петроградские кружки 20-х годов: в квартире учебного корпуса Петришуле, в Университете, участники «академического дела» или «немецкого дела», или дела «церковных групп» и других важных дел, – что их деятельность – сугубо приватная, культурно-просветительская, философско-религиозная – властью рассматривается как политическая борьба с нею – с новой властью, как сознательное враждебное противодействие ее усилиям по созданию человека нового типа, что значительно опаснее, нежели открытая политическая оппозиция или мятеж, типа Кронштадтского? Понимали! Но ничего изменить не могли. Не могли не мыслить и не говорить, как не могли не дышать. Не могли согласиться с тем, что отныне не они, а властные декреты будут решать, что есть добро, а что зло, что является ценностью в духовном мире, а что есть шлак.