Лема воспитывали с чувством «железобетонного, нерушимого порядка», как он говорил в интервью Фиалковскому. В первые восемнадцать лет для него было очевидно, что ему повезло родиться и жить в самом чудесном городе мира. Другие города он не видел, и, похоже, они его не особо интересовали. Ведь, зная слабость отца потакать всем прихотям сына, можно предположить, что, если бы маленький Сташек прогрыз ему дырку в голове, в конце концов он поехал бы с ним в Краков или Варшаву. Между тем отец не пустил его даже на школьную экскурсию в Париж, аргументируя это тем, что такое дальнее путешествие было бы опасным.
Однако всё это заставляет меня с большой долей скептицизма читать, например, такой отрывок из «Высокого Замка»:
«Я действительно нигде не видел кондитерских витрин, сделанных с таким размахом. Собственно, это была не витрина, а сцена, оправленная в металлические рамы, на которой несколько раз в году сменяли декорацию, образующую фон для гигантских статуй и аллегорических композиций из марципана. Какие-то великие натуралисты, а может, Рубенсы воплощали в марципановой яви свои мечты, а уж перед Рождеством и Пасхой за стёклами творились закованные в миндальную массу и какао чудеса. Сахарные Миколаи правили упряжками, а из их мешков низвергались водопады сладостей: на глазированных тарелках почивали ветчина и заливная рыба – тоже марципановые, с отделкой из крема; причём эти мои знания не носят чисто теоретического характера. Даже ломтики лимона, просвечивающие из-под желе, были достижениями кондитерского искусства. Я помню стада розовых свинок с шоколадными глазками, все мыслимые разновидности плодов, грибы, копчёности, растения, какие-то лесные дебри и просеки. Создавалось впечатление, что Залевский мог бы повторить в сахаре и шоколаде весь космос, солнцу добавить лущеного миндаля, а звёздам – глазурного блеска; каждый раз в новом сезоне этот мастер мастеров ухитрялся пронзить мою душу, алчущую, беспокойную, ещё совершенно доверчивую, с новой стороны, заполонить меня многозначительностью своих марципановых скульптур, офортами белого шоколада, везувиями тортов, извергающих взбитые сливки, в которых, словно вулканические бомбы, летали замороженные фрукты».
Заявление «я действительно нигде не видел» возбудило мою подозрительность, когда я первый раз читал эти слова, как ребёнок, жадно пожирающий все книги Лема, которые удалось найти в домашней библиотеке, в библиотеках друзей и, наконец, в библиотеках школьных, публичных и городских, которые я посещал во время каникул. «Высокий Замок» попался мне в одной из районных библиотек, и это была моя первая встреча с феноменом польского Львова.
Раньше информация, что до войны существовало два каких-то больших польских города, которые перестали быть польскими из-за изменения границ в 1945 году, была для меня географической диковинкой, не более того. «Высокий Замок» наполнил Львов специфическим ароматом обжаренного кофе с улицы Шопена, романтическим пейзажем Иезуитского сада или описанием кондитерских, в которые каждый читающий эту книжку ребёнок (независимо от возраста) хотел бы немедленно перенестись.
Но могла ли витрина кондитерской Залевского действительно быть такой чудесной, как в книжном описании? Я вырос в глубоком убеждении, что всё самое лучшее – за пределами Польши. Где-то там, где происходят действия западных фильмов, а лучше всего американских. Это убеждение уже чуждо для поколения моих детей, но я не могу от него освободиться даже сейчас.
Автобиографический «Высокий Замок» появился в 1965 году, когда ежедневность Лема выглядела более-менее так, как это описано в прологе. Не исключено, что слова о марципане от Залевского и халве от Кавураса он выстукивал на машинке, все ещё ощущая на языке вкус батончика, съеденного украдкой в подвале.