В 1918 году Львов был территорией борьбы между Польшей и Западно-Украинской народной республикой. Это было эфемерное государство, которому никогда не удалось установить свои границы или добиться международного признания. По крайней мере, они придумали флаг, который сегодня гордо развевается перед зданием органов власти Львовской области, вместе с украинским и европейским флагами. Они размещаются в том самом здании, которое для себя построили австрийские захватчики, – недалеко от гимназии Лема с углублённым изучением немецкого.
Польским Львов стал только в мае 1919 года – за неделю до свадьбы Самюэля и Сабины Лемов! – когда в город вошла армия Халлера, прекращая украинскую осаду. В армии доминировали эндеки[12] – члены польских националистических организаций. Членов организации называли «эндеки» от сокращения начальных букв, их вторжение сопровождали антиеврейские побоища, которые историки, благосклонные к эндекам, называют «поиск еврейских снайперов, стреляющих в поляков», остальные называют это погромом.
Или виной только мой презентизм, что я вижу во всём этом предвестие куда страшнейших событий, которые разыгрались в этом самом месте два десятилетия спустя? Что чувствовал Самюэль Лем, который уже раз испытал осаду Пшемысля, когда украинцы окружили Львов и через определённое время город был отрезан от электроснабжения и провианта? Или описанный Станиславом Лемом след шальной пули, шрам на одном из окон каменицы на Браеровской, не был для его отца достаточным предостережением? А может, как большинство его современников, он считал, что это всё временные родовые схватки, в которых рождалась Польша – сильная, бетонная, нерушимая. То, что мы называем Первой мировой войной, для него было Большой войной, и – как большинство его современников – он не думал, что она повторится.
На протяжении жизни Станислав Лем неохотно говорил на тему родителей, наверное, прежде всего потому, что, вдаваясь в простые детали, например упоминая имя отца, затронул бы, в конце концов, вопрос своих еврейских корней.
Эта тема была для Станислава Лема абсолютным табу. Он никогда об этом не говорил публично, да и приватно тоже, делая очень редкие исключения – три, про которые мне известно: корреспонденция с английским переводчиком Майклом Канделем и частные разговоры с Яном Юзефом Щепаньским и Владиславом Бартошевским.
Это нежелание говорить о его происхождении не объясняет, однако, почему родители в воспоминаниях Лема – говоря словами Лема из рассказа о драконах – отсутствуют двумя разными способами. Про отца мы тем не менее узнаем некоторые вещи (кем был, чем интересовался, что любил, даже то, что ему нравилась «Больница Преображения», а «Астронавты» не особо). Про мать не знаем даже этого.
Обрывки информации находим в книгах Береся, Фиалковского и Томаша Лема (которому не удалось познакомиться с дедушкой Самюэлем, но он помнит с детства бабушку Сабину, которую называл по её краковскому адресу «бабушка Бонеровская»).
Бересю Лем говорил:
«Мама была родом из очень бедной семьи из Пшемысля, поэтому брак моего отца его родственники оценивали как морганатический. Семья отца не раз давала моей матери понять, что в нём есть что-то неправильное.
Да, у матери не было никакой специальности, она была просто домохозяйкой. У нас были нормальные отношения, тем не менее я всегда больше льнул к отцу, именно поэтому, видимо, он оказал сильное влияние на мою личность, что видно хотя бы по моим интересам. Мать, конечно, всегда была дома, штопала мои носки, занималась мной, но никогда не была моим поверенным. Эту роль исполнял отец. И хотя он был очень занят, я высоко ценил те малые отрезки времени, которые он отрывал для меня от своей работы