Сама природа человеческого разума делает его уязвимым для заблуждений и предрассудков. «Человеческий разум не сухой свет, его окропляют воля и страсти, а это порождает в науке желательное каждому. Человек скорее верит в истинность того, что предпочитает. Он отвергает трудное – потому что нет терпения продолжать исследование; трезвое – ибо оно неволит надежду; высшее в природе – из-за суеверия; свет опыта – из-за надменности и презрения к нему, чтобы не оказалось, что ум погружается в низменное и непрочное; парадоксы – из-за общепринятого мнения». (1. Т. 2. С. 22).
Таким образом, прежняя наука пребывала в бессилии и часто принимала за истину то, что таковой не являлось. Она слепо доверяла авторитету древних и вместо самостоятельного поиска истины избирала путь повторения и компиляции. В итоге, древние авторитеты превратились в сущее проклятие для научного знания. Своей непоколебимой важностью и иллюзией обладания истиной они препятствуют реальному обретению знания. Доверяя им, исследователь не видит нужды в дальнейшем поиске.
Особенное неудовольствие у Бэкона вызывает Аристотель, «который своей диалектикой испортил естественную философию, так как построил мир из категорий». Такое раздражение на античного Философа весьма характерно для многих мыслителей Нового времени. К концу Средних веков Аристотель стал символом науки, и его труды активно использовались философами. Авторитет Аристотеля был непререкаем. Его положения были возведены в ранг догмы. Именно поэтому новые наука и философия, сражаясь с наукой старой, принуждены были сражаться и с Аристотелем.
Впрочем, раздражение новых философов на Аристотеля было чрезмерным. В конце концов, Аристотель был вдумчивым мыслителем, склонным внимательно относиться к опыту. И именно энциклопедичность, трезвость мысли и любовь к эмпирическим знаниям сделали его столь популярным у средневековых ученых. Вряд ли можно поставить в вину Философу то, что его наследие было использовано по прошествии двух тысяч лет во вред реальной науке.
Сетуя на чрезмерное доверие предшественников и современников к авторитету древних, Бэкон остроумно замечает, что этот пиетет и эти восторги направлены не по адресу: «Что же касается древности, то мнение, которого люди о ней придерживаются, вовсе не обдуманно и едва ли согласуется с самим словом. Ибо древностью следует почитать престарелость и великий возраст мира, а это должно отнести к нашим временам, а не к более молодому возрасту мира, который был у древних». (1. Т. 2. С. 45–46).
Впрочем, отвергая слепую доверчивость к древним авторитетам, Бэкон предостерегает и от легкомысленного принятия нового лишь потому, что оно новое и от неразумного пренебрежения старым лишь потому, что оно старое. Критерием истины не должны быть ни древность, ни новизна, но один лишь опыт.
«Одни умы склонны к почитанию древности, другие увлечены любовью к новизне. Но немногие могут соблюсти такую меру, чтобы и не отбрасывать то, что справедливо установлено древними, и не пренебречь тем, что верно предложено новыми. Это наносит большой ущерб философии и наукам, ибо это скорее следствие увлечения древним и новым, а не суждения о них. Истину же надо искать не в удачливости какого-либо времени, которая непостоянна, а в свете опыта природы, который вечен». (1. Т. 2. С. 24).
Размышления Бэкона о древности и новизне весьма примечательны. Мы видим, как в Новое время история ускоряет свой бег, и это ускорение находит все большее отражение в текстах философов. Напомню, что аграрные общества не знакомы с понятием «прогресс», ибо им почти неведомы какие-либо новшества в жизни общества. Если эти новшества и случались, то они возникали с таким гигантским временным интервалом, что просто не провоцировали умы к созданию идеи прогресса. Чаще всего эти новшества были лишь заимствованиями у других народов и воспринимались в статусе мудрости и искусства соседей.