Собеседнику, сраженному в этой словесной баталии, оставалось лишь беспомощно развести руками.
– Да к чему мне тащиться в таверну и к добрым хархи приставать, когда ты мне все карты прям тут и раскрыл? Видать, теперь жителям Подгорья меня ничем не удивить…
А все же удивить недоверчивого Нурхана словоохотливые обитатели приморской местности могли, да еще как! Ведь разговор, подобный тому, который завел болтливый Водрих, частенько вился над муравейником черных каменных домишек Подгорья. Вился-завивался причудливыми кольцами правды и вымысла, щедро сдобренный гнилостно-сладким душком сплетен. Ветер на своих растрепанных крыльях разносил их вдоль всего побережья. Обрывки наблюдений и каркающее эхо слухов стали вожделенными крошками хлеба для изголодавшейся стаи голубей-попрошаек.
И не насытившись аппетитным мякишем пересудов и кривотолков, они начали клевать трактирщика прямо в голову.
Если в одном конце Подгорья утром рябая сукновальщица, стуча внушительным кулаком по своему кожаному фартуку, утверждала, что-де Куримар посещал Святилище, только лишь чтобы выучить его потолочную роспись, то через пару дней, на другом конце, он уже «ни во что не ставил Огненного бога и думал, будто кабак достоин такого же украшения, как и Святилище».
– Грех, грех-то какой! – склоняя седые головы под треугольниками из трясущихся пальцев, вторили старики хриплым хором.
– Не возгордись, подобно трактирщику из «Хмельной чаши», а то не видать тебе воинской службы как своих ушей! – вразумляли матери своих строптивых чад, в глубине души радуясь такому показательному примеру.
Пролетая над прибрежными поселениями, этот слух постепенно обрастал павлиньим хвостом выдуманных подробностей. Слава Куримара стремительно неслась впереди него.
Кто он такой? Что сталось с его жизнью? Как он вообще дошел до нынешнего положения? Спросите – и вам расскажут!
Расскажут, что-де презренный кабатчик, видимо, увлекшись дегустацией своих напитков, ни с того ни с сего возомнил себя не меньше чем членом королевского совета и посчитал уместным ставить бутыли будто бы на потолок Святилища. То есть предложить своим гостям выпивать прямо на священной для хархи символике, а то и сплевывать на нее застрявшие между зубов виноградные и рыбные косточки. Перенес возвышенное, божественное – вниз. Святыня, к коей устремлялись молитвы, благодарности, немые вопросы, просьбы о защите живых и жаркие заклинания о лучшей доле для усопших, оказалась под чашами с маругой, под тарелками с обглоданными свиными ребрышками.
Грех, грех-то какой.
А как трижды нечестивый трактирщик, дошедший в хмельных бреднях до святотатства, сумел воплотить в жизнь этот лукавый план? Ясное дело как! Всем ведь известно, что он и в обычные дни, и уж тем более по праздникам, не вылезал из Святилища; якобы весь из себя богопослушный и смиренный, что твоя овца. Ею он и был, по крайней мере снаружи. Этакий добродушный бесхитростный бурдюк с салом – вперится ягнячьим взглядом в потолок, изукрашенный янтарными многогранниками, и глаз бессовестных с него не сводит! Коли не знаешь всего, можно и взаправду подумать, что молится с усердием, да не за себя – за весь свой род куримарский грехи замаливает. Чтоб отца, нечистого на руку, Огненный из своего чертога не прогонял, чтоб сестре зрение вернулось, чтоб жена наконец родила ему сына, а малая его, Медиз то бишь, чтоб выросла красавицей и попала бы в гарем к одному из этих толстосумов гильдейских.