Перебирала варианты с неделю, а затем меня осенило. Я отправилась на родину предков в вонючем автобусе, полном местного суржика. Коробку поставила в багаж, тетка в платочке уместила сверху рассаду, теткин мужик бранился.

– Замуровала цветы в кунсткамеру! Немчура ты, Любка.

Ехать часов шесть, дорога нудила все восемь, строили мост, про объезд забыли, рассада завяла. Задница онемела, тетка с мужиком препирались, мимо плыли луга с коровами, за поворотом дымчатое предгорье, юный Кавказский хребет, всего лишь рядки холмов, зеленые валики на теле равнины.

Наконец в райцентре. Автобус приехал, а я еще нет. Вышла на автостанции вместе со всеми, спросила, где тормозит маршрутка, села на лавку. Кунсткамера – это, наверное, газовая камера, а я забыла коробку в газовой камере, выходит. Черт! Автобус отъезжал, я махала руками как ненормальная, водитель притормозил, вопросительно шокнул, открыл багаж. Я забрала коробку, забралась в маршрутку, в беготне проворонила очередь, места не было. Ехала согнувшись вдвое, лихими поворотами меня мотало, и я села на корточки. Так можно смотреть в окно. Солнечным утром, если глядеть прямо перед собой, видно жемчужную кромку Эльбруса. Сейчас, конечно, не видно, гору сжевало небо.

Станица – это там, где стоят, и вот маршрутка стоит. Я несу перед собой коробку, на спине рюкзак, других вещей нет. Мне не тяжело, но руки затекают от неудобства. Воздух вокруг похож на облако, сырой и белый, временами входишь в полосу тумана, выныриваешь на поверхность, снова уходишь с головой в прохладный пар. Должно быть, так же тихо за бортом самолета на высоте, и это райское соседство с облаками, подняться чуть выше, и будет солнце. Станица – такое же междумирье, как воздушная трасса. Случайная птица в турбине, вздох, взрыв. Анет, просто петух хрипит, протяжно, раскатисто.

Часть домов брошены. Через мертвое всегда прорастает жизнь, и пустые глаза оконных проемов светятся зеленью, как когда-то горели электричеством. В других домах остались старики, и их срок подойдет в ближайший десяток лет. Иные засели на воротах меж мирами и поглядывают, когда же позволят войти, редкие в ужасе отворачиваются, липнут к жизни, как улитка к виноградной лозе. Бежать сил уже нет, хоть и хочется, и вот они липнут.

Бабушка ждет на скамейке одна, кого она ждет, ну, конечно, меня. Меня не было пару лет, я почти не звоню, не знаю, что говорить. Мать хочет перевезти бабушку к нам поближе, бабушка хочет умереть там, где жила и рожала. Я обнимаю ее, она спрашивает:

– Ну шо, исть буш с дороги?

Картошка разваристая, желтая, сметана домашняя, пусть и куплена у соседки – куда теперь корову? Укроп свой, душистый, мелко порублен сверху. Двадцать пять лет назад в доме было людно, дед, тетя, двоюродный брат. Первым не стало брата, умирать – дело молодое. Вскоре дед заболел и тоже умер, может, оттого, что он всегда был молод душой. После горя тетя третий раз вышла замуж и переехала. Бабушка смотрит, как я ем, и будто бы тоже жует.

Дом изнутри словно синий, хотя стены побелены. Что-то в нем есть подводное, затопило когда-то давно, так и осталось. На подлокотнике старого кресла все та же царапина, за которую как-то попало брату. Ящик серванта, которым я в детстве пребольно получила в лоб, прячет в себе все те же ложки и вилки. Сквозь тюлевые занавески скрипит корягами все та же старая яблоня. И только сплетник настенный календарь выбалтывает ход времени.

Я росла в этом доме до шести лет, до подготовительного курса в школу. Мать устраивалась в городе, ее устраивало. Спала я в теткиной комнате, она называлась зал, хотя как зал ее при мне не использовали ни разу. Дед и бабушка спали в проходной, так что единственная настоящая спальня досталась брату-подростку. Это была комната прабабки, умершей в год моего рождения. Может, меня прям в день ее смерти и зачали, бытие закатало рукава и споро подлатало дыру в семействе. Сон ли, явь ли, но я ее помню, склонившуюся над моей кроваткой старуху в платке. Тянешь ручонку, вместо нежной ветхости кожи хватаешь воздух, не понимаешь, как так вышло, орешь.