– Мессир де Нантейль говорит о положении, в коем оказалась королева Бланка, и о бесспорной возмутительности сего положения, – вполголоса сказал граф Тулузский. Бланка так и не отдала ему обещанный город Калье, и он затаил злобу, которую, впрочем, не решался проявить открыто, поэтому предпочитал поддакивать тем, кто говорил громче и смелее его.

– Каком ещё положении?

– Том положении, – внушительно проговорил епископ Бове, сводя кустистые брови, – кое было ещё незаметно и неочевидно, даже, признаем это, немного сомнительно шесть недель назад, когда сир де Сансерр отряжался нами в Бретань. Но ныне – о, ныне…

– О, ныне – что? – спросил герцог Фландрский, которому явно осточертели эти хождения вокруг да около. – Говорите уж прямо, ваше преосвященство, как есть, или мы собрались тут не для того, чтобы дело делать?

Де Нантейль воздел свои пухлые руки к потолку и скорбно повёл подбородком.

– Куда уж прямее, достойные пэры! Все знаем мы ныне то, о чём не всякий смеет подать голос, – что злой, поганый, преступный плод зреет во чреве королевы-матери! Что в Лувре, рядом с юным королём Людовиком, который сам ещё сущее дитя, свершается прелюбодейство, разврат, последствия которого не преминут обрушиться на наши головы, когда народ Франции сознает, что правит им не добрая вдова, не любезная мать, не порядочная и мудрая женщина, а… а…

– Потаскуха? – сказал герцог Нормандский, и, хотя все знали за герцогом слабость к крепкому словцу, все присутствующие невольно подпрыгнули на своих местах, словно из каждого кресла вдруг выскочило по иголке. Даже юный де Сансерр проснулся и стал прислушиваться к беседе с явно возросшим интересом.

Епископ Бове в картинном ужасе закрыл ладонями уши.

– Господь избавил меня от необходимости осквернять уста свои подобными словами, но вы, ваша светлость, верно, хотя и несколько… вольно передали мою мысль.

– Так это уже наверняка? Бланка беременна? – вмешался Филипп Строптивый, до которого, как обычно, доходило дольше всех. Амори невольно поморщился, а де Сансерр подался вперёд, снедаемый теперь самым искренним любопытством.

Не ожидавший такого вопроса в лоб, де Нантейль замялся, и Амори выбрал эту минуту, чтобы заговорить впервые за всё время совета:

– Если бы это было наверняка, мессир Филипп, её величество присутствовала бы сейчас на совете в качестве подсудимой и ответчицы. Однако же, как видите, она отсутствует.

Он сказал это и замолчал, как всегда предоставляя другим истолковывать его слова как угодно. Все ненадолго примолкли, словно впервые осознав простую истину: королева мать, регентша, та, кому пристало главенствовать на совете пэров, не была на этот совет приглашена. Конечно, она знала о нём – её шпионы работали не хуже шпионов сира Амори, – но также знала, что ничем не может повлиять на то, как решится её судьба. Своим высказыванием Амори одновременно призвал не судить её прежде, чем у них будут неопровержимые доказательства, но также и указал на то, что её как бы выдвигают за рамки, не оставляя права голоса в решении её собственной судьбы. И эта двусмысленность вполне соответствовала тому, что он чувствовал сейчас.

– Сир де Монфор прав, – медленно и торжественно начал епископ Бове, – и я полагаю, мессиры, что коль скоро мы не можем привлечь к суду королеву Бланку за неимением улик в пользу её прелюбодеяния, нам таковые улики надлежит получить.

– И как? – раздражённо спросил Филипп Булонский. – Не угодно ли вам арестовать Тибо Шампанского и под пытками вырвать у него признание в прелюбодействе?

Амори прищурился: Тибо на нынешнем совете помянули в первый раз, а ведь он также был пэром и, как и Бланка, не был уведомлён о собрании. Вот только, в отличие от Амори, граф Тулузский указал на этот факт безо всякого умысла, что не делало ему чести.