– Это очень мило, мадам. Мессир, – она слегка поклонилась Тибо, и тот в ответ, вскочив, чопорно раскланялся. «Ах, Тибо, вот отнять бы у вас хоть толику вашей манерности и кривлянья, и вам не было бы цены», – подумала Бланка и вздохнула про себя. В такие минуты ей было жаль, что она не смогла перевезти в Монлери хотя бы часть своего двора. Любопытно, что сказала бы сейчас умная и проницательная Жанна де Суассон и как отозвалась бы о поэтических эскападах Тибо наблюдательная, острая на язык Генриетта д’Ангулем… Но герцог Ангулем – правая рука Филиппа Булонского, а граф Суассон во всём слушает своего кузена д’Оверни. Мужья её придворных дам, занимавших её, отвлекавших, скрашивавших одиночество и поддерживавших пошатнувшееся достоинство, – все они были ныне мятежники, заговорщики, и ни один из них не позволил бы своей жене покинуть Париж и присоединиться к Кастильянке, по их словам завладевшей королём и посеявшей смуту в стране. Рискни Бланка написать хоть одной из них, отдать приказ или обратиться с просьбой – и это было бы расценено как попытка побудить жён на преступное, осуждаемое Господом своеволие, а ведь сказано, что жена да убоится мужа своего, да будет она послушна, смиренна и молчалива. Бланка Кастильская не желала слушать мужей Франции, не желала быть послушной и смиренной. Она не желала молчать. Пока были живы её муж и тесть – она была хорошей невесткою и женой. И никогда не станет она требовать от своих слуг, дабы они нарушили тот закон, который почитала священным сама. Не такого мира желала она для своего сына, назначенного этим миром править.
– Что ж, – сказала Бланка, поворачиваясь к Тибо, который тут же вытянулся и навострился, будто взявшая след борзая. – По моему убеждению, мессир, то, что мы услышали сейчас, было чрезвычайно, удивительно скверно.
Лицо Тибо Шампанского вытянулось. Он открыл рот с выражением явной и неприкрытой обиды, но Бланка была непреклонна:
– Вы будто оду слагаете, в самом деле. Я же просила у вас не панегирик, мессир, – я просила народную песенку, короткую, с простыми и запоминающимися словами, такую, чтоб её легко было положить на несложный мотив. Я хочу, мессир, чтобы эти слова вслед за вами повторял каждый кожевник, горшечник, каменотёс и золотарь…
– Золотарь! – повторила мадам де Шонсю в крайнем ужасе и скривила носик, а мессир де Шонсю запыхтел в знак поддержки своей супруги, хотя сам источал запахи не многим лучшие, нежели представитель упомянутого ремесла.
– Золотарь, – подтвердила Бланка, продолжая глядеть на Тибо. – Любой, кто может держать в руке меч, нож, топор или палку, любой, в ком довольно пыла и любви к моему сыну, чтобы услышать его зов, вложенный в ваши уста. В ваши уста, Тибо! Ну что это такое? Что за «разверзлось небо, грянув псалмы»? Вы когда-нибудь слыхали, чтобы так говорили золотари?
– Золотари, – простонала мадам де Шонсю и воздела руки – бедняжка, видать, никак не могла оправиться.
– Мадам, – Тибо с достоинством выпрямился. – Я трубадур, мадам, имя моё, как трубадура, известно по всей Шампани…
– И не только, именно поэтому я поручила это тонкое, даже щекотливое дело именно вам. – Бланка вздохнула снова. – Вы должны написать стихи для народа, Тибо, такие стихи, чтобы даже наш дорогой хозяин мессир де Шонсю сказал бы нам всем, до чего это славно.
– Я ничего не смыслю в поэтике, моя королева, – неуклюже вставил Шонсю, и Бланка улыбнулась ему с материнской нежностью и всепрощением:
– Знаю, знаю, мой друг. Об этом и речь. Ну, что ещё у вас есть?
Тибо, хмурясь, принялся перебирать пергаментные листы, которые ещё минуту назад с триумфальным видом вскидывал перед собой, декламируя плоды бессонной ночи. Потом его лицо просветлело, он приподнял подбородок, прочистил горло. Бланка сложила руки на животе, Плесси кашлянула, супруги Шонсю тревожно заёрзали.