Я с нетерпением принялся ждать праздника. И вот я в парикмахерской подстриженный и набрызганный одеколоном на целый двугривенный, наутюженный и обряженный в чужие резиновые тапочки и галстук с чужой шеи (чуть ли ни все общежитие снаряжало меня на парад) поверх белой рубашки, задолго до начала парада заявился на площади Свободы. Группа студентов, из бывших моих детдомовских корешей, главным образом эскортировала меня, точно я был послом во время важной дипломатической церемонии. Да я и сам испытывал нечто подобное. Во всяком случае, я чувствовал себя столь нарядно одетым, столь торжественным был настрой души, что я ничуть не удивился бы, если бы меня пригласили занять место не в толпе, а на деревянной трибуне посреди площади, рядом с самим, скажем, орденоносным председателем горсовета!

Между тем мимо трибуны уже прошествовала колонна завода имени Петровского, неся на фанерных щитах изображения и цифры плановых заданий по плугам и сеялкам, прошел электрозавод с такими же щитами, но соответствующими изображениями и цифрами, промаршировали в синих кителях портовики с нарисованными кренами и написанными тоннами груза. И тут же начался военный парад. На конной тяге прокатилось несколько пушек полкового артдивизиона. Шестерки лошадей, совсем без натуги и как бы пританцовывая, тащили эти защитные, казавшиеся тогда грозными, полковые пушки калибром семьдесят шесть миллиметров. Я пропустил артиллеристов без особого внимания – они были в касках, а мой красноармеец, я отлично это помнил, был в краснозвездном шлеме.

Я обернулся к надвигающимся ротным колоннам. Ни одного шлема! На всех красноармейцах были такие же блестящие каски, как на артиллеристах…

«А может вот этот?.. А вон тот, кажется смотрит на тебя?» – переживали эскортирующие меня друзья. Мы не слушали ни зажигательных речей, ни громоподобных лозунгов во здравие мировой революции и за упокой проклятого капитала. Мы смотрели во все глаза – где же он, мой красноармеец?

Но, то ли со мной творилось что-то неладное, то ли все красноармейцы обернулись братьями из сказки, которых родная мать не различала, но все они и впрямь казались мне похожими, как две капли воды. Я махнул рукой одному, другому – все мне приязненно улыбались, как старому знакомому. Радость обуяла мое сердце, я крикнул «Ура!» вместе с толпой, и тут же вслед мне закричали «Ура!» мои друзья. Они решили, что я нашел, увидел наконец своего, того единственного моего заступника и ликовали вместе со мной.

И смешавшись с людским потоком, подхваченные его живым течением, мы забыли про миссию свою, мы просто радовались празднику, чистому небу, запаху преющей земли и собственной молодой весне.

Папа Алика

Море штормило. Словно вывертывая ему внутренности, изламывая и разрывая покров, огромными буграми накатывались волны, скручивались винтом, потом как бы падая в пропасть, с рокотом и шипением обрушивались на берег, откатываясь и таща за собою гальку и ширящиеся разводы пены. День был тихим, почти безветренным и всю эту бездну воды по-видимому раскололи ветра где-то на дальних берегах.

Таня, пионервожатая второго отряда, шла расстроенная через широкий пыльный двор лагеря. В выгоревшей траве то там, то здесь валялись лопаты, ведра из-под карбида, заляпанные карбидной известью камни. Третий день уже ребята после тихого часа трудятся, оборудуют спортивную площадку. Они устают, работа из-за жары продвигается медленно, и они все время просятся на море – «окунуться».

Почту привозят раз в сутки, и Таня после обеда идет к маленькому желтому домику с вывеской «видиленя связку». Давно уже Таня привыкла к этому желтому, душному и тесному внутри домику, набитому посетителями, одетыми по-пляжному, строчащим письма и телеграммы и жадно ждущими ответа до востребования, привыкла к сине-белой жестяной вывеске – к одному лишь привыкнуть не может: что ей нет писем. Словно забыли ее все на белом свете – и родители, которые, как ей кажется, на старость лет воспылали любовью друг к другу, только собой и заняты и меньше всего думают о ней, и девчата из машбюро, целый день громыхающие на своих «Оптимах» и «Рейнметаллах», и друг любезный Володя. По правде говоря, от него Таня больше всего ждет писем, и на него же больше всего сердится, что писем нет.