А когда надо мной склонилось лицо, показавшееся знакомым, а следом и второе, улыбнулась. Ровно сговорились. Кречет и Потык…
Растрясло. Убаюкало. Коняга Потыка волокла телегу неспешно, словно боялась за мой спокойный сон. А я уснула. Просто-напросто уснула.
– Вези меня, лошадка, за синие моря, эх, жизнь моя бедовая, все зря, зря, зря-а-а-а… – бормотала, свернувшись клубком на дне телеги. Ворох сена пах одуряюще, а много ли горемыке нужно?
Зря, зря, зря-а-а-а…
Спала всю дорогу, не скажу, где именно встала деревенька Потыка, на полуночи, на полудне, на западе или востоке. Далеко или близко, высоко или низко.
– Тпру-у-у, приехали, – раздалось над самым ухом знакомым голосом. – А ну, Полено, принимай!
Меня кто-то бережно поднял со дна телеги и понес. Над головой проплыла массивная притолока, а по левую руку выросла бревенчатая стена. Положили на лавку, чем-то укрыли, а меня отчего-то зазнобило. Застучала зубами. Вот ведь чудеса! Сколько дней на земле провалялась, хоть бы хны, а стоило в избе оказаться, пригреться под одеялом – разнесло на чих и сопли.
– Дело худо. – Я приоткрыла глаза. Надо мной встали четверо бородачей, а какая-то бабка всплескивала руками и причитала: – На человека не похожа! Батюшки мои, да кто это?
– Перевалок, топи баню, – оборвал старуху Потык. – А ты, мать, готовь снедь. Оголодала девка. Тоща как жердь.
Куталась в одеяло и лоскутным разноцветьем отгораживалась от мира, от света, от людей. Тут, под одеялом, мое «л-л-л-л…» звенело особенно гулко. А куда делся Кречет? Показалось или он действительно был там, у памятника?
– А где Кречет-т-т-т?..
Старик парил самолично, и странное дело, я не чувствовала неловкости. Как будто снова впала в детство, отец купает папкину дочку в большом корыте, а я смешно жмурю глаза, чтобы не попал пенник.
– Тот здоровенный каменотес? – Потык разложил меня на банном полке и пытался расчесать волосы. Заблудился в колтунах, как в буреломе. Распарил до того, что все нутро заполыхало, про сопли, кашель и чих я позабыла, а кожа скрипела, ровно воловья, когда ее после усмаря пускают на сапог. – Там остался, у памятника. Сам хотел тебя забрать, да ко мне ближе вышло.
Тонула. В неге, благости и тягучем послезвонии, с которым уже свыклась. Будто опустилась на самое дно глубокой реки, только не воды сомкнулись надо мной – безразличие и жалость к самой себе. Слова Потыка, точно камни, падали на донце, поднимали муть, но ненадолго. Песок уносило течением, и в сонном царстве опять воцарялись длинные «хвосты» незаконченных слов. «Он меня бросил-л-л-л-л…»
– Хорошо, что вовремя поспел. Могла и простуду поймать. А вам, бабам, это опасно. Земля, конечно, большая умница, но тепло любит, как теленок молоко. Мигом из косточек вытянет. А раз потерявши, обратно не вернешь, хоть из парной не выходи. Думаешь, отчего старики даже в жару кутаются?
«…л-л-л-л…»
– Глаза мне твои не нравятся, – продолжал между тем Потык. – Не видел бы тебя раньше, так и сошло бы. Что стряслось? Как будто умишко потеряла. Или украл кто?
– Он уехал-л-л-л… – Меня потянуло в сон.
– Не спи! Не спи, кому говорю! – Старик наконец распутал бурелом волос, облил всю чем-то едко пахнущим и принялся растирать, не жалея ни меня, ни своих рук. Мама, мамочка, до чего же запекло! Через распаренную кожу будто огонь просочился, растекся по жилкам, а сердце заметалось по груди, мало через рот не выскочило.
– Самогон-самогонище! – довольно буркнул Потык. – И нечего нос воротить! Вы, бабы, парить не умеете. А нам с тобой нужно тепло сберечь! Говоришь, уехал твой?
– Безрод уехал-л-л-л-л…