Сивый горько ухмыльнулся. Как бы и впрямь княжья правда не вышла. Может быть, не только на словах, а на самом деле Безрод по рождению полуночник? Ведь никто не признает его своим. Кому же охота признавать соплеменником эдакое страшилище? Лицом ужасен, будто прокаженный. Еще бы! Всякий дурак руку приложил, а то и нож. Где уж тут ладно выглядеть в свирепой личине?
Эх, прижаться бы щекой к мечу, пусть клинок и кажется холодным. Согреет так, как не всякая девка, успокоит, как не всякий успокойщик-доброхот. Безрод хотел было встать с ложа, подойти к двери и стучать, пока не откроют, но что-то глубоко внутри подсказало: «Сиди! Сиди спокойно, само образуется». Только ухмыльнулся, вытягиваясь на жестком ложе.
Ждал того, о чем предупредило чутье, и дождался. Дубовая дверь отворилась, и остатний вечерний свет, багровый, будто кровь, пролился в клеть. Утренняя заря и вечерняя – две сестры. Утренняя озорней, вечерняя мудрее, печальнее. Облитый малиновым сиянием, в темную вошел Стюжень и принес меч.
– Обещал – держи.
Сивый бережно, как сокровище, принял меч, огладил ножны, словно здороваясь, пожал рукоять. Несмотря на прохладные дни, рукоять осталась теплой, будто вовсе не остывала.
– Печати утром порву.
– Молись, парень. – Стюжень заметил в изголовье березовый лик. Усмехнулся. Узнал. Поклонился.
– Помолюсь.
Знал, что должен отдохнуть, но сон не шел. Просто лежал, скрестив руки на груди, а бок подпирал березовый лик Ратника. Хотел было что-то рассказать покровителю воев, да передумал. Усмехнулся и промолчал. Ратник и без того знает, что у кого на уме. Под утро Безрод забылся тревожным сном, и даже не сном, а дремой. Слышал возню мышей в углу, и, едва скрипнула дверь, тотчас открыл глаза.
Вывели еще затемно. Хоть и ненавидит князь, а делает разумные вещи. Тут даже ему Ратник не даст глумиться. Позволяет привыкнуть к свету, чтобы не сразу бросаться в его пучину, а потихоньку войти. Пока же темно, и только на востоке начинает еле-еле багроветь. Безрод к Отваде не пошел, остановился поодаль, ухмыльнулся. Не спрашивая дозволения и благословения, глядя прямо в глаза, одним рывком сорвал ремешки с печатей.
– Рубаху долой, безродина! – Кто-то из млечей потянулся огромной лапищей к вороту.
Мол, чего со смертником нянчиться! Полагается без рубахи выйти на поединок – будь любезен. Сивый прянул назад, не дался.
– Руки не тяни, орясина. – Безрод ухмыльнулся здоровяку прямо в лицо. – Без сопливых скользко.
Уже все собрались. Даже ночью бойцы со стен не уходят, как тут уснешь. Наверное, вовсе не спят. И никак не назовешь сном то короткое забытье, куда парни проваливаются, когда кончаются силы. Не от кого-то слыхал, сам знает. Кое-кого из дружинных недостает. В рядах защитников города зияют пустые места, словно дыры. Многие перетянуты повязками, все без исключения измучены, лица потемнели, будто сажей вымазаны. Первый снег почти весь растаял. Развезли, растоптали в грязь, в кашу. Под ногами хлюпало.
– Поди сюда, – поманил князь. – Взгляни.
Безрод подошел. Взглянул туда, куда показал Отвада. Под стеной журчала Озорница, изгибалась, ровно змея, и плакалась пресными слезами соленому морю. Таких речек, сколько Безрод за Волочком ни ходил, не видел. Как правило, далеко к морю небольшие реки не добирались. Мелкие речушки впадали в реки покрупнее, те расширялись, разливались, и уже не поймешь, то ли еще река, то ли уже море. А Озорница текла сама по себе, подбегала к скалам и низвергалась прямо в море меж острых камней. И перед самым устьем, аккурат под городской стеной, родился у Озорницы каменистый плес с одним деревом. На этот плес и показывал Отвада. Что-то говорил, а Безрод смотрел на князя и все больше верил Стюженю. Чего без толку пялиться на тот плес, глаза слезить? Плес никуда не денется. Куда интереснее смотреть на князя. И чем дольше глядел Безрод на Отваду, тем больше ему нравился этот воитель. Если бы мог, сам пошел на утренний поединок и с радостью сложил голову, но не пойдет. Отвада нужен тем, кто с любовью и верой глядит в спину. Будет улыбаться, когда не хочется, шутить, когда не шутится, а если до рубки дойдет – первым бросится в пекло.