Следовало быть объективным: у Дара не хватит сил убить Дохерти. А если вдруг хватит, то никому не станет лучше. Напротив, будет красная волна, от границы до границы. Так стоит ли оно того?
Разве что ради кошек.
Но они же бросили.
Старый шатер. Кольцо охраны. Знамя.
Сегодня без зрителей: любое развлечение приедается, а уж то, которое годами длится, так и вовсе не развлечение. Тоска… оказывается, когда ненависть уходит, мир становится безвкусным.
– Ты что задумал? – Сержант почуял неладное.
– Я просто понять хочу, почему все так?
– Как?
– Не знаю.
Плохо…
Мучительно, как будто Дар только что лишился чего-то важного и теперь изнутри распадается. Он видел подобное, когда кости гниют, а мышцы вроде держатся. И человек орет от боли, но даже маковый отвар не способен ее ослабить.
Об этом он думает, принимая удары. Сегодня, как вчера… и завтра. И потом тоже.
Зачем тогда?
До повозки дока Дар добирается сам, и от мака отказывается, а док сует и сует, уговаривает.
Нет, это не док, руки другие, смуглые и с царапинами, вечно она куда-то влезет…
– Выпей, пожалуйста, легче станет.
Нельзя. И не станет.
Он лежит на берегу у костра, и жарко очень. Сдирает одеяло, пытаясь высвободиться.
– Вода, это только вода. – Меррон помогает напиться. А вода вкусная до безумия. – Тихо, Дар. Я никуда не ухожу. Я здесь. С тобой…
…а там никого не было. Палатка. Или повозка. Запах всегда один и тот же: травяно-химический. Ноющая боль во всем теле. Жажда. И голод.
Регенерация требует энергии. Еды хватает. Но в этот раз Дар отказывается. Он отворачивается к стене и лежит, пытаясь понять, почему же все именно так, как есть. Приходит док. Потом Сержант. Еще кто-то. Говорят. Уговаривают.
Чего ради?
Постепенно голод отступает. Зато спать хочется почти все время. И Дар спит. Долго… дольше, чем когда бы то ни было. Сны тоже пустые, но в них легче.
Будят. Грубо. Пинком. Плевать.
За шкирку выволакивают из палатки, наверное, все-таки убьют. Хорошо бы. Глаза у Дохерти не рыжие – красные, как уголь, но Дар может смотреть в них, не испытывая больше ни ненависти, ни желания убивать.
– Перегорел, значит. Ну и хорошо. Не все ж тебе под волной ходить.
Вот когда в голову лезут, это мерзко. Дохерти не дает себе труд скрывать свое присутствие, напротив, всегда действует грубо, точно подчеркивая этим собственную силу.
– А вот сдохнуть зря решил. Зацепиться не за что?
Перебирает воспоминания, какие-то размытые, словно чужие. В них нет ничего, чего бы Дару было жаль отдать. Отпускает не сразу, но все-таки отпускает.
– Ясно. С людьми ты не ладишь. С лошадью попробуй. Но смотри, бросишь – обоих удавлю.
Себя Дару было не жаль, а вот лошадь… он никогда не видел таких красивых, чтобы хрупкая, словно из снега вылепленная. Не поверил даже, что настоящая. Живая. Брала хлеб с руки осторожно, обнюхивала волосы, касалась мягкими губами волос, дышала, согревая собственным теплом.
Вздыхала тихонечко.
И смотрела так, будто знала про Дара то, что никто больше не знает.
Он провел рядом с ней ночь, прижимаясь к горячему боку. И вторую… и уже потом, позже, рассказывал ей обо всем. Не жаловался, просто говорил.
С кем-то надо было.
Не смеялись. И желающих отнять не было. Дар не отдал бы: свое отдавать нельзя.
Снежинка принадлежит ему. Она осталась в Ласточкином гнезде, но это лишь потому, что здесь слишком опасно. За Снежинкой присмотрят. А когда Дар найдет место, в котором сможет жить, вернут.
Ему такое место нужно, даже не для самого – для Снежинки и Меррон. Ее Дар точно не отпустит. И не позволит уйти. Это нечестно. Неправильно. Но иначе он просто сдохнет.