Михайлов пытается что-то переменить, звонит чаще или приходит к ней без звонка и внезапно («Случайно шел мимо – дай, думаю, зайду»), но тем бесцеремоннее его вытесняют. Алевтина сердита: «Знаешь, Михайлов, ты что-то зачастил, помни свое место».

– Я же проходил случайно – дай, думаю...

– Брось.

– Не веришь, а я расскажу – я ехал от Павелецкого к одному заказчику, он живет...

– Михайлов. Мы же взрослые люди! – Алевтина раздражена. Она всегда его хорошо принимала. Она читала ему стихи. Она варила ему вкусный кофе. Она честно и искренне любила его, она отпустила ему этой нелегкой, надо сказать, эмоции – полную меру. А больше не надо – не она его, так он ее завтра бросит, разве не так?.. Оба обостренно молчат и, может быть, впервые видят и понимают друг друга – понимание, в сущности, и начинается с той минуты и с того изгиба отношений, когда одному нет, а другому больно.

– Такие вот дела, – без всякого смысла произносит Михайлов и повторяет, сколько можно прячась в себя и в свою медлительность: – Такие вот дела...

Алевтина треплет его по плечу. Но голос отнюдь не мягок:

– Выше голову, Михайлов. Ничего из ряда вон не случилось, пока нам больно – это еще жизнь.

– Шибко мудро, – ворчит Михайлов.

– Что да, то да. Стихи я пишу не шибко мудрые, но сама я ничего!

Она целует его в щеку и прибавляет мягче:

– Ладно, Михайлов, иди домой.

– Ждешь гостя?

– Жду я или не жду – пусть тебе это будет все равно.

– Пусть, – кивает он.

– Вот и умница.

Он уходит. Он вытеснен – это ясно, и еще одно ему более-менее ясно – он получил по морде, и крепко получил, и теперь должен быть благодарен за урок и уйти как бы с заданием на дом, исчезнуть. Так оно и бывает, не он первый. Извлекут опыт, и бегут дальше по жизни, и торопятся, и ищут, где бы этот опыт теперь использовать, называя свою боль и все, что с ними было, прошлым. Но в том и суть, что для Михайлова это не просто Алевтина, и не просто опыт, и никак не прошлое – это любовь или почти любовь, да еще под занавес жизни (ему сорок, и Михайлов из тех, кто считает, что сорок – это уже под занавес). И потому Михайлов уйдет, но не совсем.

Сначала он исчезает. Его нет. Но недели две спустя (Алевтина его когда-то об этом просила) он отправляет ей с рабочими изящный шкафчик, счет, конечно, приложен – никаких, извините, даров. И записка приложена – так, мол, и так, сделали, как ты просила, извини, что дороговато (на самом же деле цена занижена, выгодная и видная вещь). Следует звонок Алевтины. Спасибо, и не больше. Но и не меньше. Михайлов же деловит, сух и говорит ей (хотя она вовсе его к себе не зовет), что в эти дни он, Михайлов, очень, очень занят.

– Зайти не смогу.

– Вот и умница, – говорит Алевтина не без иронии. И опять же к себе не зовет. И ждет, что же он теперь, загнанный в тупик, скажет.

А вот что:

– Слушай-ка, нужен тебе кухонный шкафчик? У нас как раз начали изготовлять: емкие и современные.

И еще неделю и другую он не является и не звонит. Получив кухонный шкафчик, звонит она:

– Михайлов, ты меня уже давишь своей мебелью. Почему так дешево?

– Такая цена. Нестандартное дерево.

– Не дури мне голову.

– Как хочешь, – смеется он. – Можешь заказывать мебель в другом месте.

О чем-то надо бы теперь о постороннем. И Михайлов говорит:

– Вчера по телевидению гнали старый фильм «Стройка» – не видела? Там актер, на меня похожий.

– Наверное, он покрасивее? – не церемонится с ним Алевтина.

– Покрасивее. – Михайлов охотно соглашается и охотно смеется.

– И тоже, как ты, молчит часами?

– Молчит. Все время молчит. – Михайлов смеется. – Да и фильм, если правду сказать, немой...