И вот смолкли колокола, но требовательно загудел пароходный гудок, извещая о скором выходе в море, призывая на борт загулявших в портовых притонах матросов. Клубы дыма повалили из трубы. Взвыла сирена – это на корабле хватились пассажирки. А на чердаке двое стали единым существом, и единый сон сковал обоих. Аршанжо, убаюканный странными, мелодичными звуками чужой речи, неведомой лаской северных стран, заснул, и заснула рядом с ним Кирси.

Они проснулись одновременно: тревожный, требовательный зов пароходной сирены разбудил их. На часах было половина четвертого. Аршанжо, бледный от вожделения, изломанный тоской – как быстро, как мало! – и все уже кончилось! – вскочил на ноги, натянул штаны. Море, корабль, капитан требовали Кирси назад. А она засмеялась.

И потом, поднявшись с кровати, белая, обнаженная, подошла к окну, помахала кораблю на прощание. Рука ее легла на грудь Аршанжо, прикоснулась к его бархатистой мулатской коже, скользнула на поясницу – зачем одеваться? как глупо… Она говорила что-то еще, говорила на своем непонятном языке, но Аршанжо понял, что слова ее были словами любви.

– Гринга, – так отвечал он ей, – если дитя, которого мы зачали сегодня, родится мальчиком, то мальчик этот станет самым умным, самым сильным человеком на свете, королем Скандинавии или президентом Бразилии. А если будет девочка… Ах, если родится девочка, то никто и никогда не сравнится с нею по красоте и стати. Иди ко мне.

Долго еще выл пароходный гудок, зовя пропавшую пассажирку… Дали знать в полицию. В конце концов капитан приказал сниматься с якоря: больше ждать нельзя… Прав оказался судовладелец, когда сказал ему, увидев на палубе путешественницу: «Вы наплачетесь с этой сумасшедшей! Капитан, когда в первом же порту она исчезнет, прошу вас не задерживаться!» В гавани Баии слова хозяина подтвердились.

Скорей, скорей, гринга, скорей, а теперь не торопись… Слились воедино, перемешались слова Аршанжо и Кирси, и слова их были словами любви.

4

Сумерки гасят солнечный свет: почти пустая Ладейра-до-Табуан еще не успела опомниться от вчерашнего карнавала. Местре Лидио Корро, склонившись над листом бумаги, рисует карандашом, пишет красками, создает «чудо». Он начал еще до праздника, а кончить надо сегодня, и на лице его, несмотря на усталость и лень, появляется улыбка.

Чудо было великое, достойное обета и благодарности, вот ради благодарности этой Лидио Корро, живописец и гравер, не жалел красок, не щадил себя. Он, правда, мало думал о благодати, о чуде, о небесной милости: он был доволен и улыбался, потому что ему нравилась сама работа – светлая, многоцветная, со множеством искусно расположенных фигур. На картине бежали лошади, стоял Спаситель, рос дремучий лес. Больше всех, однако, нравился ему ягуар.

Кисточка притрагивалась то к одному краю бумаги, то к другому, и зеленел лес, чернело ночное небо, и люди четче выделялись на его фоне. Сцена, изображенная Лидио, полна была пафоса, и мастер уже оканчивал свою работу. Может быть, стоит пририсовать пару молний, разрывающих ночную тьму, – молнии добавят драматизма?..

Когда Лидио Корро, сорокалетний невысокий крепыш-мулат, человек живой и озорной, сел за работу, работа у него сначала валилась из рук. Накануне он крепко перебрал: они с Будианом потеряли счет выпитому на батуке в доме Сабины. С какой-то минуты Лидио уже не помнил, как завершился праздник, как он добрался до «Лавки» и кто ему в этом помог, – он очнулся в два часа дня и увидел, что лежит, не сняв одежды, не скинув ботинок, на своем топчане, на том самом, где спал – один или с очередной подружкой – в глубине мастерской. Мастерская была ему домом: там и кухонька, и вымыться можно в свое удовольствие, а за домом, на клочке земли, Роза высаживала и выращивала цветы… Если бы Роза решилась, какой сад вырос бы от прикосновений ее рук!.. Лидио сварил себе крепкого кофе. Никто не видел на вчерашнем карнавале Розу де Ошала…