Он медленно двинулся по направлению к скамейке, но… Несмотря на то что заминка составила лишь долю секунды, темп сцены был безнадежно потерян, задуманная Катей симфония не получилась, динамика провисла, напряжение, которое именно сейчас должно было достичь кульминационной точки, рассеялось.

Катя с досадой покачала головой и хлопнула в ладоши.

– Стоп!

Музыка смолкла. Юрий Гаврилович поднялся на ноги, потянулся, разминая спину. Сережа, наоборот, откинулся на скамейке, вытянув ноги. Эртан замер, стиснув в руках трость, и в ожидании уставился на Катю.

– Эртан-бей, я же объясняла, вы выходите с третьего такта, – не сумев скрыть раздражения, сказала Катя.

Этот чертов Озтюрк выводил ее из себя, все портил, как раскалывающий звучание целого слаженного оркестра расстроенный инструмент. В чем дело? Она ведь видела его вчера за роялем, слышала, как блестяще он исполнял «Турецкий марш», значит, какие-то понятия о ритме, композиции, музыкальных долях у него должны были быть? Что он, уснул там за сценой? Или, может, нарочно действовал ей на нервы? Глумился над старой мымрой, которая – вот же идиотка! – вообразила себе вчера невесть что?

– Прошу прощения, – вежливо улыбнувшись, склонил голову Эртан. – Я, кажется, действительно замешкался, пропустил нужный такт. Извините, я…

– Соберитесь, пожалуйста, – перебила Катя. И, больше уже не взглянув на него, обратилась ко всем разом: – Прошу сначала.

Озтюрк снова скрылся за кулисами, Юрий Гаврилович уселся на скамейку, Сережа, сдвинув пшеничные брови, уставился в текст, а затем недоверчиво покосился на председателя литературной ассоциации.

– Слышал ли ты, Иван, про бога Вицлипуцли, которого весьма почитали ацтеки в Мексике… – звенел высоким тенором Берлиоз.

Из динамиков опять полилась Carmina Burana:

…semper crescis
aut decrescis;
vita detestabilis…

Грохнули тарелки – и… снова ничего. Эртан опять появился на сцене с опозданием. Может быть, со стороны это было и незаметно – ведь медлил Эртан действительно лишь долю секунды. Но Катя, привыкшая прислушиваться к спектаклю, как к живому существу, как к дремлющему на руках грудному ребенку, остро чувствовала малейшие перебои в его дыхании, распознавала мельчайшие признаки дискомфорта. И сейчас эти две секунды, на которые запаздывал Озтюрк, разрушали для нее весь сложившийся рисунок сцены.

Раздражение, с самого начала репетиции тлевшее внутри, вспыхнуло с новой силой, захлестнуло, застило алым глаза. Катя знала за собой такую особенность – уравновешенная и сдержанная по жизни, когда в работе что-то не клеилось, причем по вине конкретного человека, она могла мгновенно, за несколько секунд превратиться в фурию. Сегодня, видимо, сказалось еще и личное ее отношение к Эртану, и паршивое настроение после вчерашнего вечера, и расстроивший ее под утро сон. Как бы там ни было, но когда Озтюрк во второй раз появился на сцене с опозданием, Катя вскочила со стула и ледяным голосом, громко и отчетливо проговорила в микрофон:

– Господин Озтюрк, вы никогда не слышали о том, что для успешного исполнения роли нужно много и упорно работать, а не рассчитывать на полезные знакомства? Ваши романтические связи тут вам не помогут. Для роли Воланда нужно кое-что еще, кроме обаяния, – последнее слово она выделила голосом и произнесла с подчеркнутым отвращением. – Я настоятельно прошу вас сосредоточиться, вы мешаете репетировать.

Еще не успев выговорить свою отповедь до конца, Катя уже начала жалеть о ней. На Эртана было больно смотреть, и она невольно вспомнила пришедшую ей вчера в голову метафору – нежный, экзотический цветок, примороженный лютой стужей и обреченный на умирание. Озтюрк от ее слов весь как-то сгорбился, сжался, будто бы стал ниже ростом, обхватил себя руками за плечи. Побледневшее лицо его болезненно дернулось – дрогнули губы, затрепетали темные ресницы, забилась у глаза голубая жилка.