Владельца лавки нигде не было видно. Коля решил было, что он спрятался в подсобке – но та была заколочена досками, криво, наспех, причём гвозди вгоняли прямо в филёнки. И было это не сегодня – шляпки успели покрыться ржавчиной, дерево вокруг них почернело. А ещё – в комнате больше не было книг! Они бесследно испарились вместе со стеллажами, гардинами и конторкой.
Одна книга всё же нашлась – на краю прилавка одиноко притулился потрёпанный гроссбух. Коля открыл его наугад: записи об отпущенных в долг продуктах, мука, соль, сахар, сушёный горох, спички. Покупатели: «тётушка Вальоми́» или «сын сапожника Трюбо́», «кухарка из особняка мадам д′Орви́лль». Видимо, жители ближайшего квартала, да и покупки грошовые… Он пролистал страницы в поисках последней записи. Вот: «11-е декабря 1870-го года».
И как прикажете это понимать? Раритет из собрания букиниста? Ерунда, кто, кроме старьёвщика, скупающего тряпье и старые газеты для бумагоделательных фабрик, польстится на подобный хлам? Осталась от прежнего домовладельца? Раньше здесь была бакалейная торговля – вот, кстати, и спички с горохом…
Через разбитые окна в комнату ворвался знакомый звук. Он очень не понравился прапорщику – так грохотали пушки в Москве, в тревожном январе пятого года. Тогда пятнадцатилетний Коля слушал канонаду, высунувшись из чердачного окна, и считал дымы, поднимающиеся над крышами далёкой Пресни.
Кстати, в этом доме тоже есть чердак – там букинист нашёл сундук с альбомом и «механическим яйцом».
С улицы докатился новый удар, куда ближе, отчётливее. Коля торопливо сунул «яйцо» в карман бриджей, отчего пола кителя уродливо встопорщилась, подхватил с пола свёрток с покупками и распахнул входную дверь.
Улица тоже изменилась. Место сквера, примыкавшего к дому букиниста, заняло огромное уродливое здание за кирпичным забором в полтора человеческих роста. Стена, выходящая на улицу, не имела окон, и это наводило мысль то ли о фабрике, то ли о железнодорожном пакгаузе.
«Позвольте, кажется, «Элмер Бут» упоминал о фабричном здании, которое, то ли снесли, то ли взорвали лет сорок назад? Бред какой-то, впору щипать себя за чувствительные места…»
Остальные дома стояли на прежних местах. И всё же, что-то стало другим: эта рю де Бельвиль походила на прежнюю не больше, чем истасканное лицо гулящей девки на неё же в свежей, невинной юности. Окна почти все разбиты или прикрыты ставнями, а то и просто заколочены досками, отчего фасады походили теперь на слепцов, таращащихся на окружающий мир своими бельмами. Мостовая непривычно неряшлива, замусорена, как пол в давешней лавке. И мусор неправильный, во всяком случае для благополучного города: какие-то клочья, щепки, тряпки, куски оконных рам, осколки стекла и битой посуды, драный башмак, смятые газеты… Как, скажите на милость, можно загадить чистую, респектабельную удочку за неполные три четверти часа, которые он провёл в лавке? Что, в конце концов, здесь происходит?
Со стороны перекрёстка донёсся многоголосый гомон и топот сотен ног. По рю де Бельвиль, перегородив улицу на всю ширину, валила толпа. Над головами колышутся штыки, поверх людского потока трещит на ветру красное знамя. Красное?!
На Колю вновь повеяло духом пятого года. Тогда он сопляком-реалистом бегал с друзьями на Пресню, смотреть на революцию. Собирал по мостовым гильзы, удирал от городовых и патрулей Семёновского полка. И как-т о раз, до смерти перепугался, наткнувшись подворотне на убитого мастерового: тот лежал ничком, и кровавая лужа вокруг головы, успела покрыться бурой коркой…
Толпа накатывалась неотвратимо, словно морской прилив. Среди идущих впереди выделялся смуглый, южного облика, великан – он нёс на вытянутых руках древко со знаменем. Коля заметался. Бежать по улице? Глупо, глупо! Подпрыгнуть, ухватиться за край забора, рывком перекинуть тело во двор? Поверху кирпичная кладка щетинится осколками стекла – в строительный раствор вмазаны донца разбитых бутылок. Это от воришек – если напороться ладонью, располосуешь мясо до костей.