Прищурился я – впервой о деле важном сговариваться приходилось – и намекнул хозяину:
– Может, коли плату дам за новую ладью, так ты со мной старой поделишься?
Он расхохотался довольно, забасил:
– Мне многого не надо – пяти кун хватит.
Пяти кун?! Да он спятил вовсе – этакое богатство за расшиву плохонькую!
– Куна, не более!
– Э-э, нет. – Вышата твердо на своем стоял, понимал – деваться мне некуда, уступлю рано иль поздно. – Да так и быть, по нраву ты мне – возьму с тебя четыре куны всего, себе в убыток…
Экий купец! Ездить бы ему по городищам да торг вести, небось уж богаче Князя Новоградского был бы!
– Две! – уперся я.
– Три, – прикрыл он глаза хитрые, сузил их, словно кот, сметану почуявший. – Это мое слово последнее. Иль соглашайся, иль в обход Карабожи ступай. Дня через три, коли в Горелом не пропадешь, может, и выберешься к Русалочьему, а через него уж других перевозчиков сыщешь!
– Ладно, – сдался я. – Твоя взяла! Три куны, да чтоб завтра поутру была готова ладья!
Не мог я больше торговаться – уж слишком душно да шумно было в избе. Не привык я к многолюдью такому, терялся в нем, мыслить не успевал… А терпильцы, видать, привыкли – чадь Вышатина себя в тесноте да шуме словно рыба в воде чуяла. Пили все, ели да галдели о своем, соседей не слушая. Где-то ругались шумно, в дальнем углу смеялись истошно, а кто-то визжал пронзительно, потасовки, без которой гулянье не обходится, пугаясь.
Вышата расхохотался, восторженно облапил меня:
– Молодец! Лады!
Ухватил за поневу пробегающую мимо девку с кувшином в руках, велел ей:
– Ставь сюда!
Да пояснил коротко, могучими лапами по-братски, будто железными тисками, зажав:
– Дело порешили ладом – теперь и погулять можно!
Рука его огромная потянулась ко мне с большой, доверху наполненной чашей:
– Выпей, гость дорогой, уважь хозяина!
Я через силу заглотил мутную белесую жижу. Уж не знаю, где раздобыли они это вино, да только закружилось все у меня пред глазами, даже лицо Вышаты расплылось блином размытым. Откуда-то из дымовой завесы появился Повед с заплывшим глазом и распухшей, в крови запекшейся губой. Кто ж его так? Иль сам упал неловко? Второе скорей – уж больно его шатало из стороны в сторону, чудом на ногах стоял…
– Брат, выпьем, брат… – слезливо попросил он, на колени ко мне падая. А потом вдруг спросил, глаза грозно расширя: – Или ты мне не брат?
Небось, ежели скажу, что не брат, в драку полезет…
Я руками неловкими налил по чарке ему да себе, успокоил:
– Брат, брат…
Думал, на том дело и кончится, да не тут то было – терпильцы, будто с цепи сорвались, все со мной побрататься да выпить вместе возжелали. Знать не хотели, что не в силах я один столько вина выхлебать, не слушали отговорок, упрашивали слезно и обидчиво, коли отказывал. И Вышата куда-то подевался, будто вовсе его не было. Сперва я лица чужие разбирал еще, а потом слились они в один поток, понесли меня, за собой утягивая, куда-то и канули в темную тишь…
Очнулся я утром. Яркий солнечный свет ударил по глазам, а когда распахнул их, решил – все еще в дурмане плыву.
По горнице будто Кулла промчался и все разметал. Вперемешку валялись столики кургузые да лавки длинные, а меж ними, постанывая да похрапывая, тела людские покоились…
Я сел с трудом, окликнуть попробовал девчушку, что мимо с кувшином шла, да горло будто кто выжег – не чуял голоса своего, а в голове гром Перунов громыхал, перекатывался. Благо сама она меня заметила, присела рядышком на корточки, краем рубахи белой пола коснулась – этакая ласточка вешняя, над полем бранным пролетевшая, – протянула мне кувшин, сказала, видать матери подражая: