В комнате были также кухонная плита и кресло-качалка – у стеклянной стены. Девочка зажгла подсвечник на три свечи. От их живого света комната преобразилась. Я увидел, что на стенах развешаны яркие детские рисунки, что девочка одета в красный спортивный костюм. Ее широко раскрытые глаза смотрели весело, волосы были не белые, а просто светлые, соломенные. Ей, наверное, лет десять, подумал я.

– Ты испугался, потому что Блюмлисальп светится? – спросила девочка.

– Ну да, немного испугался, верно.

– Последние несколько недель он светится все ярче и ярче. Папа беспокоится. Папа говорит, мы с мамой должны отсюда уехать.

Я перевел взгляд на рисунки.

– Это Хайди. Я сделала рисунки ко всей книжке. Вот это домовой Альп-Эхи, а это Петер-козопас, – пояснила девочка и добавила: – Ты садись в качалку, она у нас специально для гостей.

Я подошел к громадному окну, поглядел на Блюмлисальп, расположился в качалке. Девочка у стола читала «Хайди». Было, наверное, часа три утра, когда я услышал шаги. В дверях появился высокий дородный человек. На меня посмотрел мельком и сразу обернулся к девочке:

– Глория, ты почему до сих пор не спишь? Марш в кровать!

Девочка закрыла книгу.

– Я не могу заснуть, пока тебя нет, папа. И мама все не приходит.

– Да придет, придет твоя мамочка, – сказал этот высоченный здоровяк, подходя ко мне. – Моя приемная находится на Эйгерплац.

– У меня к вам неофициальный разговор, Эдингер, – сказал я.

– Не угодно ли представиться?

Я покачался в качалке.

– Мое имя не играет роли.

– Ну хорошо. Давайте-ка выпьем коньяку. – Он отошел в угол с плитой, выудил откуда-то снизу бутылку и две рюмки. Вернувшись к столу, поставил все это, потом погладил по головке девочку, уже свернувшуюся под одеялом, задул свечи, открыл дверь и кивнул мне, приглашая идти за ним. Мы вышли на плоскую крышу. В призрачном сиянии фосфоресцирующих гор она походила на равнину, усеянную развалинами, кое-где поросшую кустарником и невысокими деревцами. Мы сели на обломках обвалившейся трубы, внизу лежал разрушенный Вифлеем. Вдалеке, за одним из рухнувших высотных зданий, смутно, как тень, угадывался город и возносился ввысь стройный силуэт собора.

– Был солдатом? – спросил Эдингер.

– И остался.

Он дал мне рюмку, налил мне, налил себе.

– Из французского посольства, – сказал Эдингер. – Рюмки тоже. Хрусталь!

– Посольство еще существует?

– Нет. Только погреба. У Администрации есть свои секреты.

Мы выпили. Он спросил, чем я занимался до войны.

– Был студентом, у старика Кацбаха, – ответил я. – Собирался писать диссертацию.

– Хм.

– О Платоне.

Он заинтересовался:

– О Платоне? О чем конкретно?

– О «Государстве», точнее о Седьмой книге «Государства».

Тут он сообщил, что в свое время тоже занимался у Кацбаха.

– Знаю, – сказал я.

– Вы насчет меня осведомлены, – констатировал он, ничуть не удивившись, и выпил.

Я спросил, известно ли ему что-нибудь о судьбе Кацбаха.

– Когда сбросили бомбу, квартира профессора сгорела, – сказал он, болтая коньяком в рюмке, – горы рукописей.

– Не везет философам, – сказал я. – В философском семинаре тоже все сгорело.

– Кроме Швеглера. Единственная книга, которую я там нашел.

– Видел ее на вашем столе.

Мы помолчали, глядя на Блюмлисальп.

Потом Эдингер предложил:

– Можете завтра пройти медицинское обследование, на Эйгерплац.

– Я еще поживу, – сказал я. – Только что обследовался.

Он не стал выяснять, кто меня обследовал, и плеснул мне коньяку, потом и себе.

– Где же армия, Эдингер? Восемьсот тысяч было мобилизовано!

– Армия… Армия… – Эдингер выпил. – На Инсбрук сбросили бомбу. – Он еще выпил. – Взрыватель замедленного действия. Вы тогда были в армии. Вам повезло.