Митрофан Федорович, более мягкий, сговорчивый, сентиментальный, любитель прекрасного пола, дал себя уговорить. Лошади фыркали, пристяжные рвались, коренной нетерпеливо взмахивал дугой, бубенчики гремели.
– Митрофан Федорович, зайдите же, видите, – лошади, как огонь, удержу нет.
Наконец Бутович с крыльца прыгнул на подножку линейки.
– Не разъезжайтесь, господа, вечером увидимся, – крикнул Лев Николаевич оставшимся и, качнув головой, мотнув вожжами, помчался на линейке к своим хоромам.
Никогда мы не видали его в таком приподнятом, жизнерадостном настроении. Какое-то смутное чувство подсказало нам, что настроение это вызвано присутствием столичных барышень. И чувство не то досады, не то сожаления заговорило в каждом из нас. Столь быстрая метаморфоза, происшедшая на наших глазах, пробудила в нас болезненную тревогу. Одна и та же мысль, точно электрическая искра, пробежала у всех. Точно неопределенный призрак, предшествуемый своему видению, предстал перед нами. Один и тот же вопрос мелькнул у всех: неужто это случится? Не может быть! И тревожимые одной и той же догадкой, мы не смели ее высказать вслух. Время тянулось вяло, тягостное молчание прерывалось односложными вопросами и ответами. Опять послышался отдаленный звук бубенчиков, грохот колес, и не успели мы оглянуться, как лихо подлетевшая тройка, в умелых твердых руках, была сразу осажена, высадив Бутовича, Келера[269]. Лев Николаевич крикнул нам: «Не уезжайте, господа», – и помчался с барышнями дальше.
Стало вечереть. Вскоре появился посланный просить на чай. Если раньше не было никакого основания к отказу от обеда, то теперь какое-то новое чувство недовольствия подсказало его, и мы решительно отклонили приглашение идти на чай. Митрофан Федорович делился с нами подробностями катанья. После чая, часов в 11, перед тем как разойтись, явился Лев Николаевич, сияющий, довольный, веселый, радостный.
– Ну что же, господа, что поделывали, о чем говорили? Читали дневники[270]? Александр Александрович, как подвигается ваша переделка «Махомета», будет ли готова к следующей книжке[271]?
– Да вот все вас поджидали, Лев Николаевич, дневников без вас не читали; мой «Махомет» за прекрасной Кадиджей неизвестно куда сбежал; но к следующей книжке, быть может, поспеет. Лев Николаевич совсем нас забыл, до нас ли ему теперь, – подшучивал Мефистофель[272].
– Что вы, Александр Александрович, напротив, все время думал о вас, имел сильное желание быть с вами, хотел познакомить вас с приезжими барышнями, да вы не пожелали. Хорошо сделали, что не уехали. Сегодня я ваш гость, господа. Наши дамы меня выпроводили к вам, я ваш гость, у вас ночую. Очень рад, что могу с вами поговорить, как всегда. Только позвольте мне улечься, а то я ужасно устал.
– Ох, Лев Николаевич, вы хотите поговорить, как всегда, но сегодня вы не такой, как всегда, сегодня вы и тот, да не тот, не тот самый, что были прежде, вы точно преобразились. Лицо оживлено, глаза блестят, слова льются рекой, неспроста это.
– Александр Александрович, не говорите загадками, уверяю вас, я все тот же, такой, каким был прежде, так и теперь, я вижу, вы недовольны, но чем же, за что? Приезжими барышнями? Что вам они сделали, эти милые барышни? Или за то, что они помешали мне быть с вами, говорить с вами о школе, о ребятах, читать дневники, не так ли?
– Да вот, Лев Николаевич, мне думается, как бы эти самые милые барышни не очаровали вас? И что станется тогда с нашим поселком «на краю – на юру»? Что скажут наши Матрены, Алены, Прасковьи? Как быть тогда с нашими школами, что станется с ребятами? Кто позаботится о журнале, о детских книжках? Смотрите, как бы ради городских барышень вы не изменили вашему труду, вашим привычкам, вашему образу жизни, вашим планам, вот что.