(так он называл двор вообще – не помню почему)[187].

Вот именно в это время было положено начало нашей долголетней переписке: телеграммы, записки и письма летели через озеро ежедневно.

Весьма малое уцелело, конечно, из этого, но недавно попались мне, между прочим, стихи, присланные мне Львом из Веве.

Должна признаться, что я приветствовала с особенным удовольствием этот документ «давно минувших дней», хотя стихи сами по себе неважны. Привожу их здесь в виде образчика нашего тогдашнего веселого настроения.

Третьяго дня получен
Ваш, бабушка, ответ, —
И с той поры мне скучен
Стал пансион Перрет.
Все мысли о Бокаже, —
И думаю себе,
Что с бабушкою даже
Готов я жить в Трубе.

Кроме переписки, Лев беспрестанно являлся из Веве в Женеву, но уже не один, а в сопровождении двух Михаилов. Фарсам их не было конца. Почтенный М. И. Пущин, добродушнейший из смертных, школьничал вместе с ними.

Одна приятельница наша, старая француженка, гостившая у нас, не могла надивиться на их turbulance[188]. «Ils arrivent toujours comme un ouragan, – говорила она. – Est-ce-que vous avez vraiment besoin de tous les trois attelés à votre char?»[189]

Но тут дело было не в «поклонниках», а просто в шалостях.

Никогда не забуду, как они явились один раз в ту минуту, как я отправлялась именно с этой француженкой в Женеву на концерт бедного скрипача, которому я покровительствовала.

Они застали меня на пороге.

– Как же быть? – говорю я. – Мне необходимо ехать на концерт.

– Так что же, – мы поедем с вами; куда вы, туда и мы. Если бы я могла предвидеть то, что случилось, то, конечно, осталась бы дома. Эти три шалуна, из коих два уже седовласые, дурачились без удержу, стараясь рассмешить меня. Один вторил пискливой скрипке, другой – контрабасу, третий гудел, как труба, – все это как будто мне на ухо, хотя непрошеные звуки доходили, вероятно, и до других соседних ушей.

Француженка была вне себя: «Au nom du Ciel, ne riez pas, Alexandrine, et tâchez de les arrêter»…[190] Куда! они уже слишком расходились… Я сама была как на иголках; но чем серьезнее и внушительнее я на них смотрела, тем более они проказничали и трунили над артистами, действительно чересчур плохими. Наконец, во избежание публичного скандала, я вынуждена была уехать прежде конца, забравши их всех с собою.

В июне мы предприняли длинное путешествие в Оберланд с детьми великой княгини. Первая станция для ночлега была назначена в Веве, в известном отеле Monnet.

Едва мы уселись за стол, как кельнер пришел мне объявить таинственным тоном, что кто-то дожидается меня внизу… Догадавшись, в чем дело, я быстро спустилась в залу, посреди которой стояли опять они – окутанные в длинные плащи, с перьями на фантастических шляпах. Ноты лежали на полу – по примеру странствующих музыкантов, а инструменты заменялись палками. При моем появлении раздалась невыразимая какофония – истинно un tapage infernal[191] или кошачий концерт. Голоса и палки действовали взапуски. Я чуть не умерла со смеху, а великокняжеские дети не могли утешиться, что не присутствовали при этом представлении.

После нескольких дней странствования по горам и по долам мы наконец очутились в Люцерне, и тут нежданно-негаданно опять явился Лев, как будто вырос из земли.

Он прибыл в Люцерн двумя днями ранее нас и уже успел пройти через целую драму, рассказ о которой появился после в печати под заглавием «Записки князя Нехлюдова»[192]. Лев был страшно возбужден и пылал негодованием.

Вот что мы узнали от него и что случилось накануне. Какой-то бродячий музыкант играл очень долго под балконом Швейцергофа, на котором расположилось весьма порядочное общество. Все слушали артиста с удовольствием; но когда он поднял шляпу для получения награды, никто не бросил ему ни единого су; факт, конечно, некрасивый, но которому Лев Николаевич придавал чуть ли не преступные размеры.