Многофигурность и многоголосность присущи «сказке» от начала до конца, множественные сюжетные линии сплетаются и расплетаются, образуя причудливую, сложную композицию. Каждой части свойственно свое внутреннее напряжение, с самого начала. Читатель вводится в пространство «сказки» через построение, выполненное в контрапунктическом ключе. Слава императорской короны, «шелковый перелив голубой орденской ленты» – глянцевая картинка роскоши и величия легким призраком накладывается на эскиз тоскливого запустения, выполненный в тусклых, ржаво-серых тонах и переносящий в другие времена. Такой принцип подспудно присутствует во всем продолжительном тексте, проявляясь то в неожиданно высокопарной лексике, отбрасывающей к иным контекстам, то в повторяющихся провалах «в былые времена», вслед за которыми всякий раз происходит очередное «выныривание».
В «Кыхме» переменчиво все, модальность отдельных фрагментов может быть совершенно разной. Зарисовка словно воочию наблюдаемого действия с тонко подмеченным жестом. Абсурдное «интервью». Переходы к плавному, фольклорному тону. Сатира на тему советской несуразицы. Неожиданные «взлеты» к провидческим озарениям или к замедленному, живописно-печальному размышлению, как будто уплывающему ввысь: «Налетает ветер. Шуршит пыль. А брошенные человеком постройки словно растворяются в синеве. Эта синева льется в дом сначала через выбитые окна, затем – через прорехи в крыше, а затем – через проломы в стене, где вынуты кирпичи. Эти кирпичи, они такие хрупкие, такие эфемерные в этих краях, они тают в синеве, как куски сахара в стакане горячего чая».
Изобразительность текста, настраивающая в основном фоне на «однообразность», «ветхость», «подверженность тлению», прибегает и к переносам свойств между обликом человеческим и предметным, предметным и пространственным – и это приводит к особенной спаянности целостной картины бытования. Уподобленные живым существам механизмы вездесущи и угрожающи, они требуют «обрядов умилостивления», люди же, сросшиеся со своими механическими сообщниками, становятся их воплощением («словно котел с сорванным аварийным клапаном, испустил протяжный, пронзительный вопль»). Имеющее свои традиции в литературе «одушевление» механизмов здесь приобретает особое качество, создавая слитность изломанного, опустившегося сосуществования полуживых обитателей Кыхмы с их «зловещими идолами» – скрежещущими, неподатливыми приспособлениями.
Пристрастность «книжника», одержимого читателя (из любимого – Данте, Маринетти, Платонов) наложила свой отпечаток на все произведение. Текст «романа-сказки» изобилует литературными реминисценциями, скрытыми цитатами – точными («О Капитан, мой Капитан») или же видоизмененными, но узнаваемыми («многоуважаемый предмет мебели», «самовитые, как слово поэта»). Отдельные образы и мотивы могут нести в себе разнообразные следы воздействия разных пластов мировой литературы. Особым образом проявился и «индийский след», проникший из профессиональных индологических штудий. Так, при прочтении можно уловить предельно развернутые метафоры, с очевидностью напоминающие рупаку, характерную для классической санскритской поэзии: «Синие полоски этого бугристого, комковатого покрова чередой морских волн бежали к темному утесу лохматой, бородатой головы, торчавшей в дальнем конце топчана…» – отнесенный к столь низменному предмету, как старый изношенный матрас, этот изощренный прием создает одновременно ироничное и горестное звучание текста. Линии, восходящие к индийской литературе, просматриваются и во вставной истории о полоумном докторе. Этот гротескный образ родственен хорошо знакомым автору персонажам санскритской