Вечером, с Катюшей, он дружелюбно отозвался о новом знакомом. Он и не предполагал тогда, что она им (а он ею) заинтересуется, иначе бы не упомянул, что Ходорковский пригласил его на концерт в музыкальное училище… Не прошло и четверти часа, как они опять поругались по ничтожному поводу.


– Ты одеваешься, как голодранец: пуговицы осыпались, джинсы грязные.


Это Катюша.


Он:


– Ах ты, Боже мой! Разве это имеет значение? Я дорожу своей имманентностью, а не трансцендентным людским мнением.


Она:


– Но ведь неряхе должно быть стыдно, что он неряшлив.


Он, с апломбом:


– Женщинам – да, стыдно, потому что они все показушные, а у меня внутренних красот предостаточно.


Тут Катюша процитировала Чехова – насчет того, что в человеке все должно быть прекрасно. Ионин взъерепенился: лощеным франтоватым красавцем он не был и не будет, презирает показуху и, если уж на то пошло (знакомое выражение!), облачится завтра в рубище.


– А если ты меня стыдишься, если ты тряпичница и конформистка, если тебе дороже принаряженное чучело, тогда нам не о чем говорить.


Это он в дополнение к сказанному.


Катюша вскочила со скамейки (они, как обычно, сидели в городском парке) и выкрикнула:


– А я хочу, чтобы мой кавалер из подполья был не только умен, но и элегантен, иначе я отказываюсь снисходить к его юродским привычкам.


На том и разошлись.


Она раздраженно думала, что он упрямый, эгоистичный мальчишка, позер, ломака, строптивец, который, кроме себя, никого не уважает и никому не уступает, даже ей; что не только полюбить, пожалеть, но и просто поступиться своими привычками ради нее он не способен. А он обвинял ее (мысленно) в мещанских замашках, в близорукой глупости, в угодничестве перед ряжеными плебеями, воспарял, обосновывая свою правоту, до горьких размышлений о всеобщем рабстве и постановлял отныне и навсегда утверждать свою самостоятельность во всем, не взирая на общепринятое мнение; он ощущал себя могучим, дерзким и одиноким богоборцем, байроновским вероотступником Каином: «никогда, никогда, никогда никому, никому, никому ни в чем не уступлю, если это противоречит моим убеждениям!» В этом непримиримом столкновении, в этом идейном споре со всеми, кто не он, прошел остаток вечера, и лишь хорошенько проспавшись, Ионин снова затосковал по людям и по любви, которой от всех требовал, никого ею не наделяя.


Стояло лето тысяча девятьсот семьдесят восьмого года.


6


После ссоры Катюша вернулась домой, но загрустила в одиночестве, вспомнила о концерте и отправилась туда в надежде, что встретит Ионина. Отходчивая.


Но гнев Ионина остыл не так скоро; он даже не вспомнил о концерте. Зато Ходорковский уже был там. Закулисный завсегдатай, он бездельно слонялся среди знакомых молоденьких певичек и музыкантш, взволнованных гомоном публики, а когда надоело, спустился в зрительный зал прямо со сцены, сохраняя горделивую осанку и высматривая миловидных девушек. Катюша безотчетно понравилась ему, и, руководимый смутным влечением, еще не зная, что скажет, он стал пробираться к ней. Катюша неприязненно замкнулась: не любила, когда ею интересовались. Но Ходорковский уже решился штурмовать стену – из упрямства и потому, что отступать было поздно. Вежливо поинтересовался, можно ли к ней подсесть (уже подсев) и не побрезгует ли она его скромным угощением, зачерпнул горсть шелковистых пакетиков жевательной резинки и жестом доброхота протянул:


– Концерт вряд ли будет интересен, а э т о хоть немного подсластит ваше разочарование.


«Змий-искуситель, вместо плода – жвачка…» – подумала она, мельком взглянула на дары, сказала: – Благодарю! – изысканно выудила один пакетик, борясь с искушением огрести все, и спросила, из щепетильной благодарности поддержав разговор: