Стояла влажная осень.

Пастбища над Джуринкой поблекли.

Посадка, которая тянулась вдоль дороги, наполовину сбросила листья.

Кирпичный завод уже отработал свой сезон, и только сторож со своим полуслепым старым псом сидел на лестнице домика, в котором ночевал летом и зимой, и курил.

Собирались по домам пастухи.

В воздухе висел туман из-за реки и дым сжигаемых листьев.

Лида принялась готовить ужин. Микульский и Мазепа разглядывали семейные снимки на стенах и расспрашивали меня, кто есть кто.

Дверь скрипнула. Вошел сосед.

У него было какое-то дело.


Я уже писал, что никогда не считал Чортков, где в 60-е годы моя мама родила меня в местном родильном доме, своим городом. Свидетельство о рождении выписывалось деловодом базарского сельсовета старым Тивоняком, который дожил почти до 90 лет и умер одиноким, сломав ногу. Возможно, все записи о новорожденных в 50–70-х годах были сделаны им, тогдашним секретарем сельсовета. Его четкий почерк и написание некоторых букв, особенно «к», свидетельствовали о том, что он ходил в польскую школу.


В детстве я плохо ел, поэтому моя бабка пыталась с этим бороться.

Как-то она договорилась со своей двоюродной сестрой Михайлиной, которая жила в Чорткове, чтобы меня обследовали знакомые врачи и выписали что-нибудь для аппетита. Михайлина была одной из бабкиных сестер по дяде Василию. Она работала в райсобесе, снимала однокомнатную квартиру в центре города и воспитывала своего племянника Сашку, которого забрала от младшей сестры из Казахстана. Ту далекую казахстанскую сестру я видел на фотографии с аккордеоном. Вроде ей в Казахстане было не очень хорошо. Сашку бабка называла байстрюком. Он был хорошо сложенным мальчиком, на несколько лет старше меня, и носил очки, дужки которых были прикреплены веревкой. Он отличался необыкновенной разухабистостью. Помню, на праздник Покрова он раздобыл так называемую цыганскую иглу и проткнул ею колесо трактора, на котором кто-то приехал к соседу. Когда сосед и его гость вышли на подпитии из избы, спущенное колесо понуро смотрело на тракториста.

Михайлина не нравилась мне потому, что все на свете знала и поучала меня и бабку. У нее был голос городской панночки и над верхней губой пробивались усики. После посещения Михайлины мы с бабкой пошли к доктору, которого она нам посоветовала. Докторша не придумала ничего лучшего, как прописать мне рыбий жир и полынь. Рыбий жир мы купили в аптеке и, уже совсем не имея времени, поехали на автобусную станцию. По дороге бабка жаловалась, что ей некого будет показывать маме, раз я так плохо ем, и говорила, что если я не буду пить рыбий жир, то она даст мне полынь, а что это за горечь, мне придется еще узнать…

У Михайлины мы бывали не часто, лишь по поводу рыбьего жира.


Мне больше нравилось навещать бабкину родню по праздникам. Как правило, в начале осени мы выбирались вчетвером – дед, бабка, дядя Федя (брат моей матери, имя которому дали в честь погибшего) и я – в соседнее село Палашовку, по местному – Павшовка. Там родилась бабкина мать Юлия Погребная, которая вышла замуж за вдовца Онуфрия Погребного, уже имевшего двух детей. С ней он нажил еще троих – Василия, Анну и Федора. Их брак длился не слишком долго, ибо Онуфрий начал пить и в конце концов очутился в той же Павшовке у своей старшей дочки от первого брака. Там, кажется, и умер, там и похоронен. Прабабка с тремя малыми детьми осталась одна, занимаясь небольшим огородом возле дома и имея еще небольшое поле, которое ей досталось в качестве подарка от родителей. Так что жилось ей нелегко. Бабка рассказывала, что ее мать, возвращаясь летом поздно с работы, собирала сонных детей и кормила тем, что удавалось спрятать во время обеда у хозяина.