– Разойдись! – себя я не узнавал. – Все по местам! Сам разберусь! – Развернулся, а мужичок следом за мной: голосом пляшет, ногами поёт – спасся!
В кабинете завхоз Сугробов передо мной верёвки из песка вил:
– Гражданин начальник! Слово-олово: больше пальцем не тронут, кому охота срок за гниль тянуть.
Попало за дело. Никто не видел и не слышал. Слово-олово!
Так сработано, что не придерёшься. Думаю, добро, шпана замоскворецкая: видно, всю вашу хитрость не изучишь, а только себя измучишь. Но одно здесь верно: слушай в оба, зри в три!..
Как раз по селектору на всю зону и фильм объявили: «Внимание! Завхозам отрядов построить осуждённых и привести в клуб для просмотра фильма «Возьму твою боль»!
Вроде и у дела я оказался: в два счёта построив людей возле отряда, завхоз доложил о готовности, на что я неопределённо дёрнул головой, а завхоз скомандовал: «Шагом марш!» – И я уже со своим законным отрядом, немного сбоку, как и положено начальству, дошагал до клуба; кругом слабые и тусклые огоньки лампочек на столбах, зябко да неуютно…
Зато возле клуба светлынь: подходили отряд за отрядом, завхозы докладывали дежурному Сирину, и тот своим зычным гласом: «Давай, урки!» – разрешал вход. А у клубных мостков помощник дежурного – чернющий прапорщик, едва до пупа не расхристанный, схватил за грудки осуждённого, мальчишку, пытавшегося в неустановленных по форме одежды ботинках взобраться по крутым ступенькам клуба:
– Ти-и… че-эго это виисиваешь? Па-ачему тут висиваешь?!
Малокровный и съёжившийся парнишка, запахиваясь в великовозрастную фуфайку, оправдывался:
– У меня плоскостопие, разрешено медчастью. Можно пройти?..
Но у прапора, внезапно налившегося кровью, как бы отслоились толстые выразительные усы:
– Марш в отряд! Ка-а-аму гаварю!..
Между делом подключился и Сирин:
– Что, не ясно? Посажу!
Кто барствует, тот и царствует; и пошагал, головушку опустив, стриженый-бритый, к родному общежитию-бараку. Одиноко да понуро: отлежаться, носом в подушку сунувшись.
– Всё верняком, – подмигнул мне Сирин. Пощёлкивая пальцами, он прищурил глаза и вдруг попросил, как рублём одарил: – Слышь, будь другом: посиди в клубе, пока фильм идёт. А то весь наряд на обходе. Один остался. Выручай, братан.
Конечно, спрос не грех, да и отказ, наверное, не беда. Да вот только не всё то есть, что видишь. Е с т ь у молодца не хоронится, а н е т – не воротится.
Вошёл я следом за последним в зал. Дверь закрыли на защёлку, чтобы не вовремя пожелавшие не лезли, свет выключили – и фильм начался.
Сидел я, точно оглушённый, на лавке бок о бок с пожилым, глянувшим на меня исподлобья, но выбирать уже не приходилось. То и есть, что двадцать шесть…
Из аппаратной – легкий хрупкий треск, струилась сверху песочно-лунная, прозрачная дорожка… На экране – титры: ВОЗЬМУ ТВОЮ БОЛЬ… Шла война, – до сих пор в воспитательных целях сохранилась полезная привычка показывать такие фильмы, – и на глазах ребёнка немецкие прислужники убивали его мать и сестрёнку; и слышал мальчишка в свои неполные восемь лет последний крик матери и плач сестрёнки; и болью сердце гинет, ведь все мы одной матери дети…
И видел я боковым зрением, как плакал молчаливо мой пожилой сосед: растеклась под глазом светлая морось, к щеке подсбегала маленькой и горючей капелькой… И дикими мне показались думы подпольные, страхи летучие: хоть и не ровня, так свой же брат – человек человека стоит. Одним миром мазаны.
И долго ещё потом меня мучило – уже дома, в своей комнатушке, бессонной ночью, одинокого и далёкого ото всех родных и близких…
А ещё поразило меня то, что я как будто и не нашёл в этой жизни, в своих первых впечатлениях, ничего особенно поражающего или, вернее сказать, неожиданного. Всё это словно и раньше мелькало передо мной в воображении, когда я старался угадать свою долю.