Достав резиновые тапочки, я закрыл шкаф, натянул джинсы, старую клетчатую рубашку и стал обдумывать, куда деть ту пропасть времени, что осталась до завтрашних скачек. Моя беда в том, что я пристрастился к стипльчезу, как к наркотику. И все нормальные человеческие удовольствия, и даже сама Паулина – все это были лишь способы побыстрее убить время между ездой.
В желудке у меня снова засосало. Я бы, конечно, предпочел думать, что это последствие моей лирической скорби, но я не ел уже двадцать три часа. Нет, не лишился я аппетита из-за того, что меня отвергли. И отправился на кухню. Но тут хлопнула входная дверь, и появились мои родители, дяди и кузен.
– Привет, дорогой, – сказала мать, подставив мне для поцелуя сладко пахнущую щеку, Так она здоровается со всеми – от импресарио до последнего хориста. В ней вообще нет материнских качеств. Стройная, элегантная – что кажется таким естественным, но требует больших забот и расходов, – она приближаясь к пятидесяти, становилась все более внушительной. Обладая страстным темпераментом, она была первоклассным интерпретатором Гайдна, чьи фортепьянные концерты исполняла с волшебной исступленностью. После ее концертов мне приходилось видеть слезы даже на глазах закаленных музыкальных критиков, И в своих детских горестях я никогда не рассчитывал найти утешение на широкой материнской груди. У меня не было доброй маменьки, штопающей носки и пекущей вкусные пироги, Отец, относящийся ко мне с вежливым дружелюбием, вместо приветствия спросил:
– Ну как, удачный был день?
Он любит спрашивать. Обычно я коротко отвечаю: «да» или «нет», зная, что в сущности его это не интересует. Но тут поделился подробнее:
– Плохой день! У меня на глазах человек покончил с собой.
Пять голов обернулись ко мне. Мать удивилась:
– Что ты хочешь этим сказать, милый?
– Жокей застрелился, на скачках. Всего в шести футах от меня, Это было ужасно! Все пятеро прямо-таки опешили. Я пожалел, что рассказал. Вспоминать оказалось еще хуже, чем быть на месте.
Но их это не тронуло, Дядя-виолончелист закрыл рот, пожал плечами и вышел в гостиную, бросив через плечо:
– Ну если вы начнете вникать в эти странные дела...
Будто притянутые непреодолимым магнитом, все они последовали за ним. Я слушал, как они устанавливают свои пюпитры и настраиваются. Потом заиграли танцевальную пьесу для струнных и духовых, которая особенно мне не нравилась. Я вышел на улицу и побрел куда глаза глядят.
Для душевного успокоения у меня есть только одно место. Но бывать там слишком часто я не хотел, боясь надоесть. Правда, прошел уже месяц, как я видел свою кузину Джоан. А я так нуждался в ее обществе.
Она, как обычно, встретила меня приветливо.
– А, входи, – улыбнулась Джоан.
Я последовал за нею. Перестроенные под квартиру бывшие конюшни служили ей одновременно гостиной, спальней и залом для репетиций. Сквозь наклонную крышу еще проникали отблески заходящего солнца. Огромная и почти пустая комната создавала какую-то особую акустику. И если запеть, как Джоан, – возникала необходимая иллюзия расстояния, бетонные стены усиливали звук.
У Джоан был глубокий голос, чистый и звучный, В драматических местах она по своему желанию могла придавать ему своеобразный оттенок, напоминающий звучание надтреснутого колокольчика. Как джазовая певица она могла бы сделать состояние. Но рожденная в семействе Финнов не могла и помышлять о коммерческом использовании таланта.
Джоан встретила меня в джинсах – почти таких же старых, как и мои собственные, – и в черном свитере, кое-где вымазанном краской. На мольберте стоял незаконченный мужской портрет, на столике валялись кисти и краски.