– Тоже, – говорю, – хватает грехов.
Все с гонором собрались. Который с матерными анекдотами, два дня дулся на меня, замечание ему сделал, и этот тоже ворчал.
Лежал ещё дед Борис. Семьдесят пять лет. Ногой маялся и всю дорогу умирал. Полежит-полежит, и начинает кладбищенскую песню: ой – умираю, ой – умираю! С полчасика постонет, отдохнёт и снова заводит шарманку – умираю. Замучил всех.
Был в отделении хирург, фамилия как у знаменитого хоккеиста – Дацук. Ражий мужчина, халат по спецзаказу – чехол для шкафа. Килограммов сто двадцать в хирурге помещалось. Красномордый, голос громоподобный… И с юмором… В палату зайдёт, как гаркнет, аж лампочка замигает:
– Больные есть?
К деду Борису однажды шагнул, навис над кроватью:
– Что болит?
Дед в простынь вжался, испуганно выдавил из себя тоненьким голоском:
– Нет, ничего не болит!
Сразу умирания улетучились. Испугался, начни жаловаться на боль в ноге, Дацук сгребёт, в операционную утащит и без наркоза отпилит конечность, не успеешь и ойкнуть.
Я возликовал – наконец-то дед Борис замолчит. Часа два тихо было в его углу, а потом снова начал умирать.
Совсем другое дело в коридоре лежать. Володя такой человек, что никакой спеси, гонора, обид, негатива. У меня нога заноет – настроение портится, а у него вообще ног нет… И не унывает… То и дело повторял: посмотрим, сказал слепой, как будет плясать безногий!
Отказался я перебираться в палату.
– Мне, – говорю, – и здесь нормально – свежий воздух, сквознячок… А в палате душно…
Лучше, думаю, с бездомными рядом, меньше грехов…
В конечном итоге меня записали в одну компанию с ними. Дескать: рожей не заразился, а мозги точно от общения с бомжами набекрень съехали. Вместе с Володей и Таней выписали. Два года назад в этой же больнице двадцать один день лечили. Тут через восемь дней завотделения подходит: всё – выписываем. Я повозмущался, он внял моим требованиям, оставил на четыре дня, потом опять забыл, что я не бездомный… У Володи с Татьяной вообще раны конкретные, казалось бы – лечить и лечить, а их на выход. Они слова в свою защиту не сказали.
Говорю заведующему отделением:
– Ладно, я домой. А Татьяна куда?
– Её болезнь в такой стадии, что в домашних условиях нормально лечится.
– Какие, – попытался втолковать ему, – у бездомной могут быть домашние условия? Её долечить надо. В полном здравии от вас выйдет – уже проще ей. Человек ведь!
– Её бездомность не в моей компетенции, – поставил точку.
Смотрю, Таня в уголке на лестнице тихо плачет. Отвернулась к окну, слёзы вытирает. Идти некуда. Дал ей денег, всё что у меня было с собой, на центр адаптации. Пусть хоть первое время там побудет.
Друг у меня Андрей, человек православный, рассказал ему про Таню. Как бы, говорю, помочь. Хочет женщина исправиться, понимает, нельзя так жить, а выбраться из болота не может – такой поддержка нужна. Вот бы в монастырь пристроить. Монахиня из неё получится или нет, тут как Бог даст, хотя бы в себя пришла в человеческой атмосфере, оттаяла от жизни непутёвой. Глядишь, побудет месяц-другой трудницей, втянется. В дореволюционных монастырях десятки лет в послушниках ходили, не все и монахами становились.
Андрей мою идею одобрил. Приехали за Татьяной в центр социальной адаптации.
По большому счёту, не увидел я адаптации в центре – гостиница, ночлежка – не более. Тоже хорошо, но это как при болезни, когда не причина лечится, а обезболивающее принимается, которое в конечном итоге тебя и прикончит.
Я-то наивно предполагал, какие-то цеха есть в центре. Той же Тане надо было не рыбку давать, а удочку. Рассказывала, одно время у какого-то сельского предпринимателя скотницей устроилась, не на ферме, при доме. Под её опекой были поросята, козочки, корова. Хорошо, говорит, было. С животными, говорит, лучше, чем с людьми. С ностальгией вспоминала. Мало кто из бездомных возвращается к настоящей жизни. Единицы могут подняться без посторонней помощи и начать зарабатывать на хлеб. Есть такие, кто, живя в центре социальной адаптации, неплохо зарабатывает. Но как – нищенствованием. За Таней приехали, стою у машины, ко мне подъезжает на коляске средних лет мужчина: