Когда писатель предъявляет нам ненормативное событие, будь то физическая маловероятность, выраженно возвышенный язык (или выраженно сниженный) или вереница пространных отступлений в русском пабе, где люди поочередно застывают в полужесте на несколько страниц, чтобы каждого из них можно было подробно описать, – он за это платит: проседает наша читательская энергия. (Мы делаемся подозрительными и неподатливыми.) Однако если она не проседает необратимо и если позднее мы видим, что все это так и задумано – если то, что виделось промахом, оказывается неотъемлемой частью смысла всей истории (то есть вроде как «он к этому и стремился»), – тогда все прощено и мы даже, вероятно, воспримем выгодную эксплуатацию той мнимой чрезмерности как извод виртуозности.

Цель в том, чтобы тележка ВПЗ не пустовала и не возникала «совершенно нормальная» история. Рассказу, приближающемуся к концу при пустой тележке ВПЗ, завершиться зрелищно будет непросто. Хорошая история, сотворив последовательность избыточного, замечает это избыточное и обращает его себе на пользу.


Тут самое время задать простой вопрос: как мы определяем, что та или иная история хороша?

Мне доводилось слышать, как писательница и комик Линда Бэрри ссылается на некое исследование в области нейрофизиологии, согласно которому, когда мы добираемся до конца рассказа, краткого лирического стихотворения или анекдота, мозг производит мгновенную ретроспективную оценку действенности. Если, рассказывая анекдот об утке, которая заходит в бар, я вставляю пятнадцатиминутное отступление про уткино детство, не имеющее, как впоследствии выяснится, никакого отношения к развязке анекдота, ваш мозг отметит этот прием как недейственный, и вы в конце будете смеяться меньше, чем могли бы.

На основании чего ум выносит такую оценку?

Он считает, по умолчанию, что в анекдоте все должно работать на развязку, усиливать ее.

Рассказ можно рассматривать как своего рода церемонию – вроде католической мессы, или коронации, или свадьбы. Мы знаем, что сердце мессы – причастие, сердце коронации – миг, когда корону опускают на голову, сердце свадьбы – обмен клятвами. Все остальные этапы (шествия, пение, речи и прочее) представляются красивыми и необходимыми постольку, поскольку они обслуживают сердце той или иной церемонии.

Итак, возможный подход к рассказу – к оценке того, хорош ли он, изящен ли и действен, – в поиске ответа на вопрос: «Что есть сердце твое, милый рассказ?» (Или же, устами Доктора Зойса: «Для чего мне сие излагаешь?» [21]

Иными словами: «В итоге и с учетом всего сказанного, что именно питает твою жизнь, рассказ? Мне надо это понимать, чтобы оценить, насколько удачно твои ненормативные черты служат твоему сердцу?»

Сердце «Певцов» – разумеется, певческое состязание. «Об этом» весь рассказ, в этом его предложение, и этому служат все его составляющие. («Голливудская версия» рассказа «Певцы» выглядела бы примерно вот так: «Двое мужчин состязаются в пении в русском пабе. Один выигрывает, второй проигрывает».)

Но мы, вероятно, заметим – я-то уверен, что вы точно заметили, – что состязание даже не начинается, пока мы не продеремся через одиннадцать долгих страниц многословных подробностей.

Итак, в соответствии с упомянутым выше Принципом Неукоснительной Полезности у нас есть право или даже ответственность спросить: чему служат эти первые одиннадцать страниц? Как они оправдывают свое существование? Стоят ли они того, чтобы их преодолевать?

Рассказ «Певцы» – из рода древних, где А и Б встречаются, чтобы помериться мастерством, и один из них берет верх. (Вспомним «Илиаду», «Малыша-каратиста» или «Роки» – или любой фильм с перестрелками.)