В «Четырех днях» общий план гибели сменяется планом крупным, и получается совсем другое кино: «Пятьдесят мертвых, сто изувеченных – это незначительная вещь! Отчего же мы так возмущаемся, когда газеты приносят известие о каком-нибудь убийстве, когда жертвами являются несколько человек? Отчего вид пронизанных пулями трупов, лежащих на поле битвы, не поражает нас таким ужасом, как вид внутренности дома, разграбленного убийцей?» Кто скажет, что это написано 150 лет назад, а не вчера, когда была придумана фраза: «смерть одного – событие, смерть миллионов – статистика»?

Много раз сравнено небо Аустерлица над князем Болконским и рваные небесные клочки над «барином Ивановым» в «Четырех днях». Лучше других это понял Короленко: «Князь Андрей весь уходит в созерцание таинственной синевы, далекой и непроницаемой. Все долгое остальное время своей уходящей жизни он чувствует себя все более и более близким к решению вечных вопросов, пока, наконец, автор не заявляет нам, что его герой все решил и все понял». Не то у раненого гаршинского Иванова, забытого на поле боя (одна из сожженных во время нервного срыва картин Верещагина называется «Забытый». Мусоргский написал на этот сюжет музыкальную балладу). Вот лежит Иванов рядом с гниющим трупом убитого им египетского крестьянина: «Небо для него только явление природы… Вместо того, чтобы стремиться к бесконечным тайнам, он мучительно разбирается в своем положении: я убил его? За что»?», – пишет Короленко. Экзистенциальное всегда притягивало Гаршина сильнее, чем трансцендентное. Но вот явная реминисценция с лермонтовским «В полдневный жар в долине Дагестана» почему-то никому не пришла в голову.

Гаршина, как и Толстого, как в ХХ веке – Бондарева и Некрасова, Воробьева и Курочкина – писателем сделала война. «Война решительно не дает мне покоя», – так начинается один из четырех гаршинских военных рассказов – «Трус», который по недоразумению – или недоумению – вовсе не считается шедевром, безусловно таковым будучи. Гаршин рвался на Балканскую войну. Но и 50-летний Толстой рвался: «Вся Россия там, и я должен идти». И 60-летний Тургенев сетовал: «Будь я моложе, я сам бы туда поехал». История войн движется по кругу. Сегодня та война 1877-78 гг. на Балканах для нас ежедневно актуализируется в связи с трагедией и Донбасса, и бывшей Югославии, и нарастающей враждебностью Украины, исламским нерассуждающим терроризмом и крепнущей день ото дня ИГИЛ. И все же нам трудно было бы реконструировать общее воодушевление и негазетный единый порыв к освобождению славян от османов, если бы не русская литература, – и 8-я часть «Анны Карениной», и Георгиевский кавалер Гиляровский, и вольноопределяющийся Гаршин так или иначе, приветствуя панславизм или критикуя идеи общеславянского братства, отстаивая православный пафос Балканской войны или низвергая его, воспели феномен русского добровольчества, «доброй воли к смерти», как скажет в других, еще более драматических, обстоятельствах Марина Цветаева.

Небольшая новелла «Четыре дня» построена как развернутая иллюстрация к Апокалипсису: «В те дни люди будут искать смерти, но не найдут ее; пожелают умереть, но смерть убежит от них» (9:6), или, в перифразе, «живые позавидуют мертвым». В прообразе военной прозы, «Письмах русского офицера» Ф. Глинки, именно так пророчествует ржевский помещик Демьянов: «Скоро приидет бо час, егда живые позавидуют мертвым». В «Трусе», по объему не превышающем «Четыре дня», представлена нравственная неотвратимость соучастия в общем деле: «Ты всем существом своим протестуешь против войны, а все-таки война заставит тебя взять на плечи ружье, идти умирать и убивать»; «…война есть общее горе, общее страдание, и уклоняться от нее, может быть, и позволительно, но мне это не нравится»