Однако сломал всё глупый, идиотский какой-то случай.

Экспедиторские шофёры познакомились на речном пляже с девицами. И в воскресенье, накануне выезда, они втихаря выгнали из гаража институтский грузовик и укатили с девицами далеко за город, на Волгу. Место выбрали нарочно пустынное, откуда до ближайшей деревни километров семь. В город рассчитывали вернуться вечером, однако произошло несчастье.

Сюда же, на дикий уединённый пляж, прикатили на “буханке” человек восемь шабашников – то ли с Кавказа, то ли ещё из каких-то южных краёв. Нахлеставшись водки, озверев от созерцания плескавшихся с беззаботностью полураздетых женщин, они ближе к вечеру всей оравой подвалили к струхнувшим шоферам и сказали им напрямик: “Хотим жэнщин!”.

Одного шофёра шабашники уложили наземь сразу же, впечатав в челюсть железный кастет. Другой ринулся к раскрытой кабине грузовика, выхватил монтировку, но его, обступив толпой, измолотили до полусмерти.

Перепуганных, истошно визжащих девиц насиловали по-скотски прямо на пляже, с ненасытностью утоляя многодневный плотский голод.

Злодейство не сошло шабашникам с рук – двоюродным дядей одной из девиц оказался третий секретарь обкома соседней области. Разыскали их быстро, судили сурово, без проволочек. Но параллельно с тем своё разбирательство завертелось и в растениеводческом НИИ. Директор лишился должности. Парторга – а оба шофёра были партийными – сняли. Павлу Федосеевичу, как начальнику той злосчастной экспедиции, влепили выговор.

Ему бы покаяться, признать недогляд…

Однако он, сочтя взыскание несправедливым, стал возмущаться, спорить, доказывая, что не знал о шофёрской затее и в выходной день знать не мог. Выговора, разумеется, не сняли, и строптивость его вышла боком.

– Нашли стрелочника, сволочи, – оскорблённый, выговаривался он перед домашними. – Сами понабирали разной шушеры в штат…

Выдвигать Павла Федосеевича перестали. Новый директор к нему не благоволил, новый парторг тоже: руководителем экспедиций его больше не назначали, в партию так и не приняли, даже должность ведущего научного сотрудника не давали.

И начала в душе Павла Федосеевича копиться несвойственная ему прежде желчь. Он ёрничал и злословил за спиною начальства, крыл почём свет почти всякого человека грубого ручного труда: слесаря, водопроводчика, заводского рабочего, словно бы виня всех их в своей незадавшейся карьере. “Шоферюга”, “слесарюга”, “пьянчуга”, – такими словечками Павел Федосеевич сыпал обильно, вкладывая в них всё презрение, всю брезгливость своей уязвлённой натуры.

– Учись, Лерик, как следует. Тогда после школы в институт поступишь, – наставлял он сына. – А не поступишь, будешь вон как они – ковыряться в грязи.

И, кривя гримасу, Павел Федосеевич указывал из окна на двор, посреди которого, раздолбав ломами асфальт и выкопав глубокую, по грудь, канаву, чумазые, в земле и глине рабочие меняли канализационные трубы.

VII

Когда следующим утром Валерьян, с гулко гудящей головой, с тошнотворным привкусом во рту, выбрел на кухню, елозя пятернёй всклокоченный затылок, не спавшая полночи мать не имела сил долго его ругать:

– Что ж ты устроил-то вчера, а? Мы ж волновались, ждали. А ты… – кратко проговорила она с горьким упрёком.

Валерьян ощущал стыд и потому, быстренько налив себе чаю, ускользнул прочь. Малопривычного к попойкам, его мутило, и даже кусок хлеба не лез в рот.

– Рассказал бы хоть, что делал в Москве, – бросил вдогонку отец. – В газетах пишут, бурлит.

Чуть-чуть придя в себя, он сосчитал деньги. Их осталось менее полтинника, остальное было потрачено в Москве без остатка.