Стихи. Вот то, что он хотел писать. Слова, пронизанные страстью, полные смысла, рвущиеся из глубины души слова. Вместо этого он пек одну за другой заметки в Газету, и изредка, по дружбе, редактор «Младости» печатал что-то из его старого творчества. Но старое творчество уже не устраивало Максика, а новых стихов не было, будто закупорило внутри у него какой-то источник, будто выросла сплошная стена – куда там тушканчегам со своей жалкой постройкой.
«Слова, – сказал Максик, глядя на отклеивающиеся полосами обои. – Слова. Дрова. Трава. А хорошая у Кира была трава. Тьфу. Слова – не права. Мурава. На мураве лежит вдова, над ней шуршит листва. Я говорю – и раз, и два, еби меня, вдова. Вдова сурова, как братва, и отвечает: “Черта с два”. Тьфу».
С отчаяния Максик даже полез в словарь рифм, но и словарь ему не помог – потому что, кроме рифм, в стихе должен быть и смысл. А смысла Максик не видел, хоть убей. Наконец, чуть не заплакав, стихотворец отбросил ручку (машинным письмом он поэзию осквернять не решался и стихи записывал только в блокноте) и рухнул на кровать. За окном опять задождило. Вернувшаяся сойка сказала «тиу-тиу» и, распушив красное горловое оперение, запела сольную арию Фауста из «АиДа».
Через два дня статья вышла в Газете. Толян, вдохновленный идиотичностью задания, налепил в фотожабе таких картинок, что даже у Максика волосы в паху стали дыбом.
– Крюки, – яростно хихикая, говорил Толян, – это ты хорошо придумал. Но механистично. Лучше… – И на экране появился чудовищный тушкан, в крючковатой конечности которого бился пухлый человеческий младенец. – Блин, не представляю, какие идиоты на это купятся.
Максик тоже не представлял, поэтому с удовольствием отправился пропивать гонорар в «Чинарике и свинксе». Там он узнал, что в город вернулась Анжела, и под ложечкой привычно и тоскливо заныло.
Анжела была потаскухой. Потаскухой в классическом, первозданном смысле этого слова. Вплоть до того, что давала за деньги. Впрочем, давала и просто так, и непонятно совсем, по какому принципу она выбирала – кому дать, а кому нет. То есть за деньги она давала всегда, но денег у Максика отродясь не водилось. А дать за так она Максику не хотела. Неясно почему – был он кудряв, хрупок, золотоволос и похож на севшего на диету сусального ангельчика или даже – немного – на великого поэта земли русской С. Есенина. Девушки его любили. Анжела – нет. Яркая, по-цыганистому красивая, то ли молдаванка, то ли грузинка, то ли вправду цыганка, она не отлипала от Кира, вызывая у Ирки злые слезы, ласково похлопывала по щеке Веньку, ложилась под Вовку и под Старлея. Она даже Игреку дала однажды, потом говорила – спьяну, но Максик знал, что она не пила. Вообще. Максику казалось, что Анжела блядствует специально, чтобы еще больнее его ранить. Сначала стихи. Потом Анжела. И стихи, и Анжела принадлежали другим, вот в чем беда. А кто виноват? Да кто угодно, хоть тушканчеги. Максик допил пиво в «Чинарике», с каждой секундой все больше ненавидя оккупантов. После пятой кружки (подсевший к нему добрый незнакомый пьяница старательно подливал в пиво водочку) Максик явственно увидел стоящего в дверях огромного крюкорукого тушканчега. На тушканской кривой руке висела Анжела и влюбленно смотрела на чудовище. Максик зарычал, отодвинул кружку и выбежал из бара. На улице вечерело. Бормоча под нос, Максик пошел через дворы к Анжелиному дому. Наверное, он заблудился, потому что попал в какой-то парк, где ветки отстегали его по лицу, а потом, совсем уже измученный, вывалился на проспект. На проспекте было ярко. Все освещало рыжее зарево. Пламя плясало над тушканчеговым консульством, как грива взбесившегося жеребца. На мостовой перед консульством собралась толпа, где-то в другом конце проспекта выла пожарная сирена. Макс протиснулся ближе к зданию и тут же отшатнулся – в лицо дохнуло жаром. Полыхало уже основательно. Было ясно, что пожарники не успеют.