Что значит поздневедийское upa-ās: к проблеме значения слова. М.: Макс Пресс, 2008.
«Шатапатха-брахмана». Книга I. Книга X (фрагмент). Перевод, вступительная статья и примечания. М.: Восточная литература, 2009.
«Шатапатха-брахмана». Книга X. Тайная. Перевод, вступительная статья и примечания. М.: Восточная литература, 2010.
Светлой памяти Отдела Древнего Востока
Института востоковедения АН СССР посвящается
Предисловие
Вся предлагаемая вниманию читателя работа выросла, в конечном счете, из одного-единственного частного вопроса, который с полной очевидностью встал передо мной еще в бытность студентом вечернего отделения исторического факультета МГУ. Переводя один древнеиндийский дхармический текст, посвященный правилам благопристойного поведения «дваждырожденных», среди прочих норм, касавшихся самых различных сторон повседневной жизни, я неожиданно столкнулся также с предписаниями о том, как следует справлять нужду, большую и малую.
Было совершенно ясно, что здесь, как и обычно, когда в моем тексте шел разговор о совершении повседневных домашних обрядов, о разного рода искупительных процедурах, о правилах торговли, о достижении «трудного для лицезрения» атмана, об очищении, решении ряда правовых дел и т. д., всякий раз и без всяких новаций просто кодифицировалась устоявшаяся и освященная временем традиционная практика. Смущало только одно небольшое обстоятельство. Если прагматическая необходимость в кодификации всего остального материала еще могла получить (и иногда получала в литературе) хотя бы внешне правдоподобное (но, отмечу, неизменно частное) объяснение, то тот же вопрос относительно отправления естественных потребностей человека повисал безответно в воздухе. «И действительно, – думалось мне, – разве без опоры на текст никак нельзя было справить нужду, или разве кто-нибудь из древнеиндийских диссидентов, обильно расплодившихся в предшествующий моему тексту период духовного, как говорят, брожения, смог предложить обществу что-либо принципиально новое взамен?!»
Вот в этой-то как раз связи у меня впервые родилось смутное подозрение, что, придерживаясь рутины научной мысли в поисках причинного объяснения, кажущегося нам наиболее разумным и наиболее для нас приемлемым, упускаешь что-то главное здесь и это главное состоит, быть может, не столько в описываемой практике, сколько в самом акте описания, который безотносительно к чему-либо уже сам по себе заключал в это время определенный момент новизны и притом достаточно сильный, чтобы мотивировать вне зависимости от прагматики текстовую объективацию стародавних норм сложившегося ранее поведения.
Дальнейшее продвижение вперед в этом направлении блокировалось, однако, моей же собственной, глубоко укоренившейся, хотя и вполне пред-рассудочной (как это выяснилось, правда, только впоследствии) установкой, не позволявшей мне увидеть в подобного рода нормативных текстах нечто большее, чем чистое проявление самой естественной способности человеческого существа. Уже одна видовая его характеристика как существа разумного заранее и без всякой задумчивости с моей стороны однозначно воспринималась верным залогом того, что человек во все времена и в любой культуре в силу универсальности человеческой природы просто изначально способен к произвольному и целенаправленному текстовому нормотворчеству.
Изживание этой пред-рассудочной установки оказалось делом весьма затруднительным, но лишь до тех пор, пока для меня в полной мере не прояснился тип задач, неизменно встающих перед любым создателем нормативного текста. Их решение вне зависимости от того, идет ли речь о древности или о нашем времени, предполагает сходные по своей структуре операции. Для того чтобы дать внеконтекстное описание нормы, которое только и может послужить для остальных членов социума однозначно читаемым алгоритмом, человеку необходимо преодолеть сначала свою связанность с психологическими полями ситуационной действительности, выйти за их пределы, отвлечься от них – и соответственно от самого себя в них – и лишь затем вернуться к той же самой действительности, но осмысленной уже не собственным присутствием в ней, а с помощью ее аналитического текстового отображения. Именно в ходе такого внутреннего абстрагирующего движения как раз и сотворяется то обособленное от практики умозрительное пространство, переместившись в которое создатель нормативного текста, отвлекшийся на время от своего телесно-деятельного присутствия в предметно-событийном мире, в состоянии занять по отношению к нему позицию отстраненного наблюдателя, целенаправленно вычленяя и объективируя в той или иной системе кодов спонтанно сложившуюся в нем прежде поведенческую норму.