Генри Дарейя положил сыну руку на плечо.

– Это счастливейший день моей жизни, – молвил он. – Ты даже не догадываешься, как сильно я ждал этого мгновения.

Артур со всевозрастающей гордостью понимал, что, кажется, любит и любил отца всю жизнь, невзирая на все адресованные ему проклятия. Он сел на краешек стула.

– Я… я не знаю, что сказать, – признался он. – Ты удивил меня, папа. Ты совсем не такой, как я ожидал.

Тень проскользнула по отцовским чертам.

– Чего же ты ожидал, Артур? – быстро спросил он. – Дурного глаза? Обритого черепа, вислых щек?

– О, прошу тебя, папа – нет! – слова вылетали отрывисто. – Не думаю, что я хоть как-то представлял тебя. Я знал, что ты – блестящий джентльмен, но думал, ты будешь старше… больше похож на человека, который действительно много страдал.

– Я и страдал, сын мой – больше, чем в силах тебе описать. Но узрев тебя вновь, а вместе с тем и обретя надежду провести с тобою рядом остаток моих дней, я отыгрался разом за все мои муки. Даже в те двадцать лет, что мы провели врозь, я находил горькую радость в известиях о твоих успехах в колледже и в этой вашей американской игре – футболе.

– То есть ты что же, следил за моей жизнью?

– О, да, Артур. Я ежемесячно получал отчеты – с тех самых пор, как ты меня покинул. Сидя в своем кабинете в Париже, я был рядом с тобой, переживая все твои трудности так, словно они были моими. Теперь, когда двадцать лет, наконец, истекли, запрет, державший нас порознь, снят навеки. Отныне и впредь, сын, мы станем ближайшими товарищами – если твоя тетя Сесилия, конечно, не преуспела в ужасном своем деле.

Одного звука этого имени оказалось довольно, чтобы незнакомый холодок пробежал между мужчинами. Что-то в каждом из них глодало разум, будто злокачественный недуг. Впрочем, юный Дарейя, изо всех сил старавшийся стереть из памяти ужасное прошлое, твердо порешил забыть и тетино безумие, и самое ее имя.

Он не испытывал ни малейшего желания поддерживать подобную тему для беседы, ибо она выдавала внутреннюю слабость, которую он в себе ненавидел. С принужденной решимостью и курьезным движением бровей он молвил:

– Сесилия мертва, и ее глупые предрассудки вместе с нею. Отныне и впредь, отец, мы станем наслаждаться жизнью, как нам и должно. Прошлое – поистине прошлое. Мертвые да будут мертвы.

Доктор Дарейя медленно прикрыл глаза, словно сильная боль прошила его насквозь.

– То есть в тебе нет никакого негодования? – спросил он. – И тебе не передалась тетина ненависть?

– Негодование? Ненависть? – Артур громко рассмеялся. – Я перестал верить теткиным россказням с тех пор, как мне стукнуло двенадцать. Я знал, что все эти ужасы совершенно невозможны, что они принадлежат к почтенной категории традиций и мифов. На что же, скажи на милость, мне негодовать, и как могу я тебя ненавидеть? Чем, по-твоему, можно считать Сесилию, кроме той, кем она и была – озлобленной, разочарованной женщиной, несущей проклятие безумной вражды к тебе и твоему семейству? Клянусь тебе, отец, ничто сказанное ею больше не сможет встать между нами!

Генри Дарейя в ответ лишь кивнул. Губы его были плотно сжаты, а горло, напружившись, тщилось удержать рыдание. Так же тихо, будто защищаясь, он заговорил, и в голосе его звучало сомнение.

– Ты так уверен в собственном бессознательном, Артур? Почему ты думаешь, что освободился от всех подозрений, сколь бы смутны они ни были? А как же дурные предчувствия, возвещающие неминуемую беду?

– Нет, папа, нет! – Артур вскочил на ноги. – Я в это не верю. И никогда не верил. Я знаю, как знал бы на моем месте любой разумный, здравомыслящий человек, что ты не вампир и не убийца. Ты сам это знаешь. И знала Сесилия – но она была безумна. Эти семейные наветы рассеяны, отец. Мы живем в цивилизованном веке. Вера в вампиров – бред чистой воды. Абсурд даже думать об этом!