– Ох и стало такое обидно, ох и стало Эль-Кано завидно, И не помня себя от злости, цапанул он полкости – и бежать. Произнёс тут нечто падре про собачью мадре, что по-ихнему мать, схватил тут дубинку и убил псих псинку, и в яму закопал, и надпись написал, что во граде Мадриде падре в тесноте и обиде от такс. Так-с!
Фриц понял, что на сей раз кукольник попал в точку: народ вокруг не просто хохотал – народ стонал от смеха! Зрители напирали, а в задних рядах даже подпрыгивали, силясь разглядеть, что происходит, а выше всех, над хохотом толпы, над басом кукловода, серебристым колокольчиком звенел смех маленькой Октавии.
– Ну и дела как сажа бела! – меж тем уже заканчивал Карл-баас. – А нас счастье не минь, а Педро аминь, а прочие сгинь! Дзинь!
Толпа захлопала и засвистела, на сцену балаганчика дождём посыпались монетки. Пара-тройка мальчишек из местных бросились было подбирать, что упало поближе, но Фриц был тут как тут – отогнал одних, показал кулак другим и принялся за дело.
«Еще! – закричали в толпе, – Ещё давай! Ещё!» Пришлось повторить ещё два раза. Кукольник на ходу импровизировал, добавлял в текст соли и стихов, чтоб закрепить успех. Народ в итоге хохотал ещё пуще. Шляпу нагрузили так, что Октавия еле дотащила её обратно.
– Va bene! – радостно вскричал Карл-баас, когда народ наконец разошёлся и монетки подсчитали. – Вот это совсем другое дело! Надо будет завтра повторить подобное ещё где-нибудь. Ещё два-три таких представления, и можно две недели не работать, Фриц, помоги разобрать балаган. Где тачка? Тачка где?
Тачку сперли, но теперь даже это не особо расстроило троицу – Один флорин из выручки пришлось потратить на покупку новой тачки, на неё погрузили сундук, трубу и балаганчик, после чего Карл Барба сам повёз её обратно, предоставив Фрицу тащить барабан. Дождь так и не пошёл, и зонтик не понадобился.
Весь вечер Барба пировал. Он заказал яиц, толчёного гороху, сыру, жареного поросёнка, choesels[47] и большой пирог, потом себе – бутылку красного лувенского, а детям – сладких блинчиков, изюму и rystpap[48], велел подать всё это в комнату наверх и растопить там камин.
В двенадцать ночи разразилась страшная гроза, молнии сверкали на полнеба, вода потоками катилась по стеклу, по крыше будто камни грохотали. Во всех церквах звонили в колокол, чтобы отвадить молнию. Октавия забилась под кровать, откуда её еле выцарапали и постарались успокоить, прежде чем она успела спрятаться в шкафу. Поддавший кукольник извлёк свой геликон, зачем-то нацепил очки, пробормотал (кому – неясно): «Вот я её сейчас!» – и принялся дудеть, стараясь попадать в такт громовым раскатам. Теперь уже казалось, что корчму трясёт не только снаружи, но и изнутри, никто ничего не понимал, постояльцы повыскакивали из постелей и забегали по коридору.
А в комнате, где поселился кукольник, горели камин и свечи; мальчик с девочкой, забравшись с головой под одеяло, встречали каждый удар грома восторженными взвизгами, а Карл Барба вторил трубным басом. Время от времени он останавливался перевести дух, делал добрый глоток из бутылки, вытирал платком вспотевший лоб и раз за разом вдохновенно повторял:
– Это просто праздник какой-то!..
Он так там и уснул, на сундуках, не сняв трубы и завернувшись в театральный занавес, похожий на волшебника в расшитой звёздами мантии. Фриц и Октавия остались на кровати, а когда гроза ушла, заснули тоже.
На следующий день встали поздно. Фриц спал плохо, то ли от переедания, то ли от избытка впечатлений. Почему-то всё время снился брат Себастьян, показывающий язык. Уснул он лишь под утро, зато крепчайшим образом. Окна выходили на запад, солнце долго не заглядывало в комнату, а когда заглянуло, это было, в общем, уже ни к чему. Позавтракав остатками вчерашнего пиршества, все трое собрались и двинулись на рынок.