Но одно чувство всё же к ней пришло. По большому счёту Ялке было всё равно, что с нею будет. С ней, но не с ребёнком. Всё равно кто, мальчик или девочка, он не должен был умереть. Беспокойство не давало ей свалиться в эту пропасть. Не давало свалиться, но и только.
Её больше не били и не унижали. Брат Себастьян молчал, не угрожал и не запугивал, а после первого, довольно обстоятельного допроса, на котором Ялка не сказала ничего, почти не говорил с ней. Сейчас она порою думала, что, если б говорил, ей было б легче. Быть может, это тоже было частью замысла отца-доминиканца.
О чуде, от которого произошёл такой сыр-бор, она не вспоминала – объяснить его монахам Ялка не смогла бы, да и не хотела, а других причин думать об этом больше не было. Бледная и бессловесная, она стояла у окна, отрешённо глядя на двор и положив ладони на живот. Окно ей позволяли открывать. Тянуло холодом, но так ей было легче: от свежего воздуха отступала тошнота. Госпожа Белладонна сказала ей тогда, что надо потерпеть – это скоро должно пройти.
Завтрак на столе за её спиной в очередной раз остался нетронутым.
Глаза с другой стороны двора, серые мужские глаза, принадлежали Михелькину, простому парню из фламандской деревушки, бросившемуся за испанскими солдатами и их предводителем, чтобы отыскать свою обидчицу, а им – помочь настичь добычу.
Он отыскал.
Они настигли.
Михелькин ненавидел себя за это.
За эти два-три месяца в нём что-то изменилось, и он никак не мог определить, сломалось это «что-то» или проросло. Нормальный взрослый парень, в общем-то уже не мальчик, но и не мужчина, он никак не ожидал, что так тяжело перенесёт известие о тягости своей мимолётной подружки. Мало ли, кто, мало ли, с кем, – такая уж у женщины природа, что приходится рожать, тут ничего не поделать. Наверняка у многих было так, что понесла деваха, с которой только и всего, что повалялись на траве, что тут такого, всякое бывает. Но сейчас, когда он своими руками загнал девушку в ловушку, он чувствовал себя последним подлецом и перед ней, и перед собой. Такого с ним раньше не случалось.
Бог знает, на что он надеялся, когда предлагал монаху и солдатам свою помощь в отыскании девчонки. Думал, что её допросят и отпустят? Или – что передадут ему? А что потом? Он что, её побил бы? Оттаскал за волосы? Второй раз поимел? Ударил бы ножом, как сделала она? При воспоминании о том ударе шрам под рёбрами заныл, Михель потёр живот, поморщился и снова бросил взгляд на монастырский двор, где прогуливались и о чём-то разговаривали отец-настоятель и брат Себастьян – последнего было легко отличить от других монахов по цвету и покрою рясы, а разговаривал он скорее всего с аббатом, братом Микаэлем, в некотором роде тёзкой Михелькина. Возле озерка виднелась крупная фигура Смитте с лысой головой.
Весть о внезапном будущем отцовстве была всего лишь одним из откровений, снизошедших за последние три месяца на Михеля, но вряд ли многое бы изменилось, не случись подобного. Хотя ребёнок, эта маленькая жизнь, в возникновении которой был отчасти виноват и он, тоже сыграл свою роль.
Это он попался в ловушку, он, Михель, а вовсе не девчонка. Это был капкан, который он отныне обречён носить в своей душе, его карманная тюрьма, его невидимые цепи. Промолчи он тогда в трактире, не скажи испанцам ничего, и в худшем случае её бы посчитали обманутой жертвой, а теперь… Михелькин прерывисто вздохнул и закусил губу. Ему хотелось сделать себе больно, как-нибудь отвлечься от того огня, который жёг его изнутри. Что бы теперь ни случилось, оправдали бы его раз сто иль двести, Михель понимал, что ничего от этого не изменится.