– Ну, так это же хорошо!
– Что ж хорошего! Нам тоже кругом виноватыми быть ни к чему, а ведь дошло до того, что грешат уже больше, чем могут, чем сил достает. Жизнью жертвуют ради крохи греха.
Лечу я себе намедни над Левортовой улицей, подо мной еврей топает, борода черная, пейсы кудряшками, шуба скунсовая, в зубах янтарный мундштук. А навстречу – мадам.
Мне и взбрело, и говорю я ему: «А что, дядя, как насчет цацы?» Я просто так, подразнить его думал, на большее и не надеялся. А то еще, думаю, обложит и в рожу плюнет. Платок приготовил. А он этак с ходу, да еще недовольный, со злобой: «Меня-то чего уговаривать, ты вон с ней потолкуй…»
– Откуда ж напасть?
– Хаскала[21]. Ты пока двести лет здесь торчал, Господь новую кашу заварил. Нечто неслыханное. У евреев, вишь, писатели появились. Кто на святом иврите кропает, кто на идише, и неплохо, знаешь, профессию нашу освоили. Мало того, мы покуда одного шалопая околпачим – глотку надорвешь, а эти – стансы-шмансы свои напечатают, целую гору, и сидят, рассылают по всем тфуцэс-Йисроэл[22]. И уловки-то все наши: что, мол, свято – то свято, но и пожить ведь себе в удовольствие можно! Грязь, дескать, смоется при омовении, после смерти. Не иначе, весь мир погубить хотят. А ты вот дичаешь тут целых два века – а толку? Ну хоть одного кого-нибудь совратил? Или я – а что я за две недели успею?
– Сказано: гость на неделю видит на милю.
– А что тут видеть?
– Есть один раввинишка, перебрался из Мазл-Божица. Из ранних, тридцати нет. Зато – молэ-вэгодэш[23], весь шас[24] в голове. Каббалист – на всю Польшу такой! Понедельник и четверг – пост. Миква – холодная. Не подойди: в разговор и не вступит. Ребецн? Пас бэсалэ[25]. Железная стенка, и не пробуй… Спросили б меня – весь этот Тишевиц надо вычеркнуть из реестра! А ты бы помог мне, а? Чтоб меня отсюда убрали, я с ума тут схожу!
– Так… С этим рувчиком надо потолковать. С чего бы начать, ты как думаешь?
– Ха, с чего бы начать! Это ты мне сказал бы! Знаешь, как с ним: ты рот не открыл еще, а он уже соль на хвост тебе сыплет.
– Да я, братец, люблинский. Меня на соль не возьмешь…
По дороге допытываюсь у бесенка:
– А ты все-таки пробовал?
– Пробовал. Так и этак.
– Насчет баб?
– И не смотрит.
– Прочие прелести?
– На все один ответ.
– Деньги?
– Цурэс-матбэйе[26].
– Гордыня?
– Бойрэйх мин хаковэд…[27]
– Что, совсем не клюет?
– Ухом не поведет.
– Но ведь что-нибудь себе думает?
– Наверно, но…
Окошко в бэздине раскрыто. Влетаем. Все как положено: орн-койдеш[28], книги, мезуза в деревянном футляре. Раввин, молодой человек с русой бородкой, голубые глаза, рыжие пейсы, лоб высокий, в залысинах, сидит на своем кисэ-рабонес, углубившись в Гемару. При полном облачении: кипа, пояс, талескотн, цицэс, свитые двойной восьмеркой. Вслушиваюсь: что у него там в черепе? Чистые помыслы… И вдруг покачнулся – вперед-назад – да как забубнит: «…рохл тэуно вэгзизо…» – и давай истолковывать на свой идиш-тайч весь пассаж: «заросший ягненок, и он остриг его…»
– Рохл, – говорю, – это, конечно, ягненок, но Рохл может быть и женским именем.
– Так что?
– У ягненка – шерсть, а у юной девицы – волосы.
– И что из этого?
– Если она не айлэнис, то у нее, значит, симонэ-наарэс[29].
– Что ты несешь! Не мешай, дай разобраться…
– Погоди, – говорю, – Тойра твоя – не чай, не остынет. Йанкев действительно любил свою Рохэлэ, но, когда за него выдали Лею, он тоже не отравился. А когда Лея привела ему в наложницы Зилпэ, Рохл ей назло доставила ему Билхэ…
– В обоснование дарения Тойры.
– А как насчет царя Давида?
– А это задолго до рабби Гершома с провозглашенным хэйрэмом через отлучение!