– Здравствуйте. Садитесь. – И с глухим шлепком бросил на стол классный журнал.
Подождав тишины, Михаил Германович, вновь подбросив брови, сказал с удивившей всех торжественностью:
– Итак, нашего полку прибыло?
Все закрутили головами. Молчание было вопросительное: галдеть или утихомириться? «Новенькая» – такого раньше не было.
– Ваша фамилия Вернадская? – внятно проговорил Михаил Германович. – А имя?..
– Оля.
– Довольно распространённое, – осмысливающе поднял брови Михаил Германович, прохаживаясь по классу и покручивая на пальце ключи, что было в его привычке. – И кстати… исконно русское.
Всеобщее любопытство было разогрето: все дружно обернулись назад. Оля опустила было глаза, но тотчас подняла их; встретив взгляды тридцати пар глаз растерянным и одновременно вызывающим взглядом, как бывает, когда человек смущается и сам чувствует это.
– Однако начнём урок, – сказал Михаил Германович.
И урок начался.
Я смотрел перед собой, но видел и слышал только лишь то, что увидел и услышал, когда оборачивался: голубые спокойные и вместе с тем мятежные глаза, словно бы чуть заплаканные, с тёмными тенями под ними, и бархатный голос, сказавший: «Оля». И её фамилия, и её глаза, и её голос слились в одно какое-то как бы не до конца понятое событие.
И с этой минуты по классу растёкся аромат чего-то раздражающего, недосягаемого, городского.
В ближайшую перемену всем стало известно, что новенькая – дочь врача, приехавшего работать в нашу поселковую больницу.
Домой я вернулся в тот день озабоченным и молчаливо-капризным, что вызвало назойливые, как мне показалось тогда, вопросы родителей. Настойчивость которых лишь усугубляла глубокомысленность моих «да» и «нет». Этот тон стал характерным для меня в отношениях с домашними. Их волнение, понятное теперь и мне, впрочем, сменилось через некоторое время снисходительным прощением моих выходок и многозначительными, не очень заботливо скрываемыми улыбками, вгонявшими меня в краску.
Со мной что-то стало происходить… Каждому шагу моему сопутствовало новое чувство, то ослабевая, то накаляясь. Я стал нерешителен, так как стал следить за своими движениями и словами, будто чувствовал чьё-то особенное присутствие рядом, хотя это было и в одиночестве. Пока меня это просто злило.
Так прошло недели три. И вот однажды, неожиданно для себя, я задался вопросом: что со мной творится? И ответ молнией сверкнул вместе с вопросом, ослепив и напугав меня, вымолвить же его даже мысленно я не посмел и только запылал весь. Утром следующего дня, лишь я проснулся, первой моей мыслью была мысль о ней – и тут же явился вчерашний вопрос, точно это было одно и то же. Я понял, что близится что-то необыкновенное. В школу я шёл как на эшафот.
И судьба выследила мои мучения: входя в класс, я столкнулся с нею. Смущение моё было таково, что я был почти в забытьи.
Оля, сразу поняв, что я, как обычно, не намерен говорить с нею, и, кажется, довольная случаем, наигранно-извинительно улыбнулась, отчего глаза её с тёмными тенями как будто что-то вспомнили, и проговорила:
– Извините, пожалуйста.
Вчерашний несказанный ответ стоял передо мной и говорил со мною.
И с ужасом человека, теряющего последнюю надежду, я выдохнул:
– Ходят тут всякие!
И ворвался мимо неё в класс – она едва успела дорогу уступить.
Еле я пришёл тогда в себя.
…А Оля прижилась в классе быстро. Уже через неделю она вела себя так свободно, словно училась с нами всегда; она, казалось, просто уезжала на время и теперь вернулась. Чудинкой её поведения была постоянная и умелая наигранная дерзость; чувствовалось, что это перенято ею от кого-то из взрослых. (Разговаривать с нею, должно быть, было приятно.) Она и с мальчишками была наравне, и те при этом не допускали ни пошловатого, ни нагловатого тона, в чём с другими девчонками были несдержанны. Оля сразу утвердилась в этом привилегированном положении, и никому не казалось это странным. Я не помню, чтобы кто-то нагрубил ей. (Лишь как бы отдалённо я догадывался: красота окружающих по крайней мере смиряет…) Столкновение в дверях только позабавило всех, так как выглядело беспричинным, но с этого времени стало – в шутку – считаться, что я с Олей почему-то враждую. Я был и этому рад: это избавляло меня впредь от необходимости объяснять свою необщительность с нею.