Аля опустила ноги на прохладный старый паркет в темных пятнах, прошлепала к столу и отщипнула виноградину, засунула в рот. Провела пальцем по загогулине на прохладной чаше вазы. Такими вензелями была отмечена вся посуда.

– Бог спас Алевтину. Она должна запомнить это.

– Ты говорила, что Бога нет.

Мать допила жидкость в стакане.

– Ну, пусть Алевтина назовет это как хочет. Но она должна праздновать и веселиться. Пусть пьет и ест что хочет весь день. Делает что хочет.

Дарья Алексеевна долила себе еще вина из бутылки и медленно, с оттяжкой глотнула, уставилась в экран. Там чужеземные мужчины и женщины в красивых костюмах и платьях сидели на креслах и беседовали, смеялись.

В следующие дни мать шиковала: приобрела электрический чайник, чашки и блюдца, белые, как молоко, в коробке с прозрачным окошком. Подернутые дымкой стаканы. Столовые приборы – блестящие, тяжелые, негнущиеся. Обувь. Одежду. Себе платья, пальто, а Але модные вареные джинсы и такую же курточку – приближалась осень. Купила даже куклу, о какой Аля и помыслить не могла, – Барби. Где мать достала ее летом 1992 года? За какие деньги купила и почему? Аля слышала о такой кукле от одной из девочек, та видела ее у другой девочки, той папа привез Барби из Америки. И словно этого было мало, на следующий день мать притащила еще мягкого медвежонка. Все это было странно, непривычно. Обнюхивая волосы Барби и надушенную новизной шерсть медвежонка, Аля тревожилась. Ей, малышке, казалось, что это все как-то слишком и что-то явно идет не так. И сладости, непонятные, в ярких упаковках, заполонившие подоконник, – слишком. И большой город за окном с таким количеством домов и движущихся машин – тоже слишком. Правда, раз город такой большой, то на поиски отца у них уйдет много времени, и они побудут тут подольше.

Лихорадочная деятельность матери сменялась многочасовой апатией у телевизора. Вот она сидит в продавленном кресле. В руках – стакан. Очередное новое платье, тщательно расчесанные волосы, поджатые ноги. Лицо грустное, усталое, размывается временем. Если бы Аля знала, что будет дальше, она бы постаралась запомнить мать получше. А она запомнила ерунду – волосы Барби и ее игрушечное красное платье, вкус кекса с апельсином, свой язык в разводах шоколада, отражающийся в зеркале трюмо. Выцветшие, грузные от пыли шторы: за ними Аля, играя сама с собой, иногда пряталась. Заставленный продуктами подоконник. И героев мексиканского сериала, который мать смотрела, подавшись вперед, и голоса этих героев, и мелодию на испанском языке, от которой сладко щемило и ныло в косточке в середине груди.

Один день Аля провела в номере одна, мать ездила в последний их дом за документами. То есть в гостинице они жили без документов, что не так уж и удивительно для 1992 года, тогда многое можно было уладить за деньги. В тот день Аля долго стояла у окна и смотрела на большой город. Вслушивалась то в шум улицы, то в тишину опустевшего без матери номера. Как-то, когда шум столицы притих и тишина снаружи и внутри слились, кто-то явственно шепнул Але: ничего не бойся, у тебя впереди долгая удивительная жизнь. Она замерла, почувствовала упругость упершегося в спину и затылок воздуха – тихий вихрь прошел сквозь ее тело и растворился в августовском мареве.

Дарья Алексеевна вернулась в сумерках. Выложила из сумки на стол документы, обернутые газетой, свою тетрадь, в которую вклеивала стихи, и шелковое белье.

– А мой ранец? – спросила Аля.

– У Алевтины теперь новая жизнь, старые вещи ей ни к чему, верно?

Той ночью мать и заболела. Бормотала странные слова. Просила пить. Аля наливала ей то фанту, то вино из бутылки, стоявшей у кресла. Мать пила жадно, от нее и белья пахло потом. Утром не встала. Газировка и алкоголь кончились, но Дарья Алексеевна командовала – пить. Аля вскипятила чайник, заварила пакетик, запахло ненастоящими ягодами и тревогой. Мать и раньше, бывало, болела, но никогда – так. Решив встать и пройти к туалету, Дарья Алексеевна сделала несколько шагов и упала.