П.Н. Милюков – министр иностранных дел, март 1917 года.

1 ноября 1916 года Милюков с трибуны IV Государственной думы произнес обличительную речь, в которой были описаны факты неподготовленности России к войне, преступной халатности и коррупции должностных лиц. Перечислив злоупотребления и ошибки правительства, Милюков закончил свою речь фразой, ставшей крылатой: «Что это – глупость или измена?».

После отречения Николая II в результате Февральской революции 1917 года Милюков стал министром иностранных дел в первом составе Временного правительства (март – май 1917 года). Одним из первых распоряжений Милюкова на посту было распоряжение посольствам оказывать помощь возвращению в Россию эмигрантов-революционеров.

Можно было бы напомнить П.Б. Струве, что понятие политического «воровства» XVII века шире, чем он предполагает. Под ним кроме «социального» воровства степных эмигрантов Московской Руси разумеется еще и действительно «политическое» воровство боярских и дворянских конституционалистов. Именно это последнее «воровство» имеют в виду те народные песни про царя Ивана IV, в которых этот первый представитель демагогического абсолютизма обещает «повывести измену из Русской земли». Московской власти удалось то, чего при других обстоятельствах не удалось графу Витте: осуществить общечеловеческий лозунг divide et impera.

Одно «воровство» она очень искусно побила другим: служилые верхи – крестьянской демократией, а крестьянскую демократию – служилым дворянством. Если П.Б. Струве угодно видеть в идеологии дворянского и демократического «воровства» XVI и XVII веков зародыши позднейшей интеллигенции, против этого можно было бы и не возражать, но с одним условием. Тогда пришлось бы или с «воровства» политических и социальных идеологов старой Руси снять одиум «противогосударственности», или действительно возложить этот одиум на всю русскую интеллигенцию, но тогда уже в смысле, тождественном с Пуришкевичем и Марковым 2-м.

* * *

В действительности дело пока так далеко не идет. Мы видели, как П.Б. Струве суживает понятие той «интеллигенции», к которой он относит свои упреки. В конце концов, на эту узко очерченную группу падает и обвинение в «отщепенстве, отчуждении от государства и враждебности ему».

Антигосударственность усматривается «в абсолютном виде – в анархизме», а в «относительном – в разных видах русского революционного радикализма». Под последним разумеются прежде всего «разные формы русского социализма».

Это – вполне определенно. Если бы обвинение этим и ограничивалось, то оставалось бы только устранить термин «интеллигенция», поставив на его место «анархизм» и «разные формы русского социализма». Тогда можно было бы согласиться со Струве, что и в самом деле политические выступления этого рода, весьма сильно повредили делу государственного преобразования. Однако же бессилие революционного максимализма добиться своей фантастической цели было ясно для Струве уже очень давно, тем не менее, он не полагал прежде, что подобными попытками и исчерпываются итоги политической деятельности интеллигенции.

Еще в 1901 году он оговорился, что его известное суждение об интеллигенции, как о quantite negligeable относилось «вовсе не к очередной задаче русской жизни (т. е. политической, «в разрушении которой роль интеллигенции» Струве признавал «огромной»), а к той титанической социально-экономической задаче (т. е. осуществлению социалистического строя), которая так неисторически и в дурном смысле – утопически возлагалась народнической литературой на интеллигенцию».

Под «утопизмом» Струве разумел тогда «неправильное и мечтательное превращение конечной цели, к которой ведут трудные и сложные исторические пути, в основную практическую задачу действительности.