– Знаешь что, Андрей, – Наташка делает вид, что обиделась, – тебе никто не давал права меня оскорблять…
– А я согласна с Андрюшей, – говорю я. – Та эпоха была действительно великой, царской, лучше не скажешь.
– Вот именно, – оживляется Афанасьич. – Ты не сердись, Наташка, я ведь любя… Да, царская эпоха в том смысле, что каждый рабочий на этом заводе, каждый дворник вот в этом дворе чувствовал себя человеком, царём! И дело своё исполнял по-царски, с достоинством. Ведь в этих домах великолепных с колоннами, с лепниной жили простые люди. Конечно, годами стояли в очередях на жильё, но получали же, квартплата – копейки… Работа у всех была, никто не голодал, путёвки летом бесплатные в Сочи, в Ялту твою…
3
У меня перед глазами опять встаёт ялтинская зима. Или осень. По сра внению с летом почти ничего не изменилось – всё вокруг вечнозелёное. Только кипарисы сильнее, рыже́е золотятся на солнце, да воздух глубже, сине́е, насыщеннее. Мы с мамой на улице Санаторной, во дворе санатория «Энергетик». Тихая Санаторная – одна из двух моих любимых ялтинских улиц. Вторую улицу, Морскую, я полюбила за то, что она напоминала мне Италию, никогда не виданную Геную. Мне было десять лет, я прочитала «Сказки об Италии» Горького. Братом, родным братом, был мне нищий итальянский мальчик, склонившийся с обросшего водорослями круглого, горячего камня в прозрачную сине-зелёную морскую воду – всю в солнечных бликах, как рыба в золотой чешуе… “O, sole mio!..” И дедом был мне старый столяр Джузеппе, говоривший: «Наши дети будут лучше нас, и жить им будет лучше». «Очень многие верят ему», – написал Горький. Я не просто верила – для меня это было непреложным законом жизни. К ним, родным и любимым итальянцам, я приходила на Морскую, в которую упирается одним концом моя улица Чехова. Стоило повернуть за угол – и слепит глаза морская синь, над ней сияет почти такое же, только чуть посветлей, синее небо, и чайкой зависает меж морем и небом строительный кран в порту и соперничает с солнцем своим оранжевым, апельсинным цветом. А Санаторная, переименованная потом в улицу Пальмиро Тольятти в честь итальянского коммуниста – снова Италия! – с другого конца моей Чеховки, только Боткинскую перейти. И я почти не удивилась, когда в воспоминаниях Владислава Ходасевича прочитала, что молодой Горький снимал комнату в нашем доме на Виноградной 19, теперь улице Чехова.
А на Санаторной улице, в тихом дворе «Энергетика», около хозяйственных служб – котлы, баки, бидоны, газовые баллоны – мама вступала в дружески-деловые отношения с Николай-Иванычем, садовником санатория. Он был ростом с меня, десятилетнюю, худенький старичок с глазами-щёлочками, редкими седыми волосёнками на голове, похожей на сморщенную грушу. Из середины подбородка свисало несколько таких же тонких седых волосков. Кажется, Николай Иванович не брился – нечего было. Мама приходила к нему консультироваться по поводу растений – в педучилище она вела предмет под названием «Основы сельского хозяйства» и отвечала за озеленение территории. Всё время разговора Николай Иваныч озабоченно скрёб цапкой сухую землю, то и дело, зорко взглянув «щёлочками», отбегал сорвать засохший листок…
– Николай Иваныч, здесь-то, на хоздворе зачем так тщательно? – спросила мама. – От вас ведь не требуют…
– Что вы, Ольга Михайловна! Разве можно?! Здесь тоже могут пройти отдыхающие!
Николай Иванович и был царём той самой ушедшей царской эпохи, о которой сейчас кричит Андрюшка.
– Николай Иванович – эвенк, – рассказывала мама. – Нет, кажется, не эвенк, а из каких-то совсем малочисленных сибирских народов… Закончил лесной техникум, занимался своей тайгой в глухом сибирском краю, получил путёвку в наш «Энергетик»…