– Monsieur, je ne mange pas six jours[7], – пошутил Федор.

– Смейся-смейся, смерд, – возразил с улыбкой Мягков.

Они обнялись.

Федор уже носил поддельный галстук Giorgio Armani и важничал: его взяли вторым помощником младшего юрисконсульта в большой банк. Они сели в «Му-Му» рядом с памятником Окуджаве. Федор купил другу поесть. Илья, с жадностью съедая котлеты, рассказывал о тяжелой судьбе писателей в России.

– Ты не представляешь, как я хочу стать писателем! – говорил Илья, поглядывая на Федора безумными глазами. – Я встаю в пять утра и до ночи пишу роман. Когда я пишу, я забываю обо всем. Я не помню, мылся я или нет. Я нахожу стакан с холодным чаем и вспоминаю, что утром наливал себе чай. О, это сверхусилие делает меня другим. В эти дни я пишу лучше, я чувствую это! Я ходил к Пушкину, как в гости к другу. Мы на одной волне! Я теперь смотрю на мир иначе. – Он некоторое время молча жевал хлеб. – Я слышу, как скрипит дорожный знак на ветру. Я вижу, как отклеиваются пластыри от щиколоток наших модниц. Я чувствую, как по моей щеке стекает капля дождя. Я вижу души, стоит посмотреть людям в глаза. Это божественно! У меня появился внутренний театр, я говорю сам с собой, я наливаю вино в фужер и произношу тост, я играю в жизнь писателя! Представляешь? – он взглянул на Федора. – Нет, конечно, ты не поймешь меня, дружище. Писатель обречен на одиночество!

– Да ты ведьма, Илья!

Федор позавидовал горящим глазам Мягкова: «Наверное, так же иногда сам Достоевский, разговаривая с братом, не замечал, что жует и чавкает одновременно».

– Так твой безумец-моряк доплыл до Австралии?

– Нет! – решительно ответил Илья. – Понимаешь, когда я дописываю до конца, я вырастаю как писатель – и мне не нравится начало. Я начинаю править начало – и мне перестает нравиться конец.

– Так надо себя остановить, дружище!

Они разошлись. Федор – на работу, в особняк обер-кригс-комиссара Романа Тургенева на старом Арбате, Илья – домой, в квартиру депутата Немезиды Кизулиной на Фотиевой. Мягков жил у тещи с тестем, интересным типом, что запирался в кабинете, раскрашивал матрешки и всегда молчал.

Мягков любил свою тещу очень недолго, потому что депутат, пусть даже глава комитета по семейной политике, детству и материнству, как-то выгнала его из квартиры «размышлять о поиске нормальной работы». Что с нее взять, старая женщина не представляла, как живут великие писатели. Илья переехал к Жене Грибоедову, благо тот жил через квартал. Позже это стало повторяться, писателя выгоняли и возвращали, преследовали и ссылали, даже пытали – освистыванием, и Федор, когда вызванивал Илью в баню, напрягал мозг, пытаясь вспомнить, выгнан Мягков в данный момент или нет.

Сам Федор переживал период мексиканской любви с Пелагеей. Он еще не был тем занудой, каким стал позже. Федор декламировал Блока и пел на французском Дассена, он цитировал Канта и комично изображал Брежнева. Вечерами они встречались у Патриарших прудов, садились на изогнутую скамеечку и с нежностью держались за руки. У Пелагеи были красивые глаза, широкие скулы и светлые прямые волосы. Федор получил свой небоскреб счастья и жил на верхнем этаже.

Иннокентий не был зачат в тот шторм. Судьба подстроила все так, чтоб Федор женился предупрежденным и не мог винить в своих бедах обстоятельства, начальника или правительство.

Когда Федор заезжал за Пелагеей на Энгельса, Недоумова еще иногда улыбалась, еще казалась лучшим другом. Да, он сразу заметил странную зависимость Пелагеи от матери. Что бы ни делала дочь – везде торчали ослиные уши ее матери: красивая девушка, как и она, все время говорила «мужичонки», «бабешки» и «любовнички»; все мечтала уничтожить русскую эстраду и варила отвары по рецептам из гримуаров