– Какая холодная у вас рука. И акцент… вы ведь не местная?
– Нет. Я из Южного Тироля.
Он снова посмотрел на меня, потом сосредоточил внимание на конверте и прочитал свое имя и адрес, написанные аккуратным, чуть размазавшимся почерком Томаса. Потом перевернул письмо, взглянув на обратный адрес.
– Сядьте и подождите.
Фройляйн Полт показала мне на стул в коридоре перед ее кабинетом и принесла стакан с водой. Я устала и была рада месту, но слишком взволнована, чтобы сидеть тихо, и стала наблюдать в окно за молодыми и старыми мужчинами, идущими теми же тропами, что я исходила раньше, и старалась не думать о последствиях, если письмо Томаса не достигнет цели.
Минут через десять профессор в пальто с шарфом на шее, шляпой и портфелем в руках вернулся.
– Роза Кусштатчер?
– Да.
– Я очень уважаю Томаса Фишера, – сообщил он церемонно и в то же время мягко. – Пойдемте со мной.
Как только до меня дошли его слова, я упала на стул и заплакала.
Профессор привел меня к себе домой прямо на кухню.
– Садитесь, сейчас приготовлю вам горячего молока с медом, – приказал он. – Потом поговорим.
В углу комнаты была традиционная изразцовая печь с обвивавшей ее скамьей, и, пока он готовил, я села погреться.
– Держите, – предложил он.
Я открыла глаза и обнаружила, что, прижавшись головой к теплой печке, нечаянно задремала.
– Это вам.
Он оставил меня смаковать горячее сладкое молоко, а сам открывал дверцы шкафов и выдвигал ящики. Я поднесла чашку к носу и, вдохнув густой приторный аромат, на какой-то миг представила себя на кухне с матерью. Но быстро отмела видение: здесь было безопасно.
Пока профессор суетился на кухне, я воспользовалась возможностью рассмотреть его повнимательнее. Я воображала морщинистого седовласого старика, но ему было не больше пятидесяти. Он был кожа да кости. Я с облегчением потягивала молоко, до сих пор не веря, что его нашла.
– Вот, – он выдвинул из-за стола стул для меня. – Еды немного, но есть хлеб и сыр.
Я оторвалась от теплой печки и присоединилась к нему за столом. На плоской тарелке появился пикантный бледно-желтый сыр, маринованные корнишоны и несколько ломтиков ржаного хлеба. Я облегченно вздохнула: от голода я не умру и до смерти не замерзну, по крайней мере, не этой ночью.
Профессор тоже стал есть. Ужинали молча.
Перекусив, он опустил нож и вилку и тщательно вытер губы хлопчатобумажной салфеткой.
– Томас Фишер был моим лучшим студентом… любимцем. Он попросил меня вам помочь, – сообщил профессор и, взяв пустую тарелку, помолчал. – Боже мой, вы, наверное, голодны. Пойду-ка раздобуду чего-нибудь еще.
Он поспешно встал, отодвигая стул.
– Комната в конце коридора свободна. Оставайтесь, сколько потребуется.
В квартире профессора было полно книг и мало домашнего уюта. Единственными признаками жизни помимо работы были четыре портрета в серебристых рамочках, стоявшие на каминной полке. На первом – снимок двух мальчиков чуть старше десяти лет, закутанных в большие белые в темную полоску шали с бахромой. На втором стояла в пятой позиции девочка лет двенадцати в балетной пачке. На третьем те же трое детей, совсем маленькие, мальчики в костюмах моряков, а девочка в накрахмаленном переднике. Последним был портрет худенькой женщины с короткой стрижкой «боб», модной в тысяча девятьсот двадцатые.
Профессор отвел меня к своему врачу, доктору Остеру, который, осмотрев, велел приходить к нему раз в месяц и отослал на кухню, к жене, попросить ее подать им с гостем кофе, пока они обсудят новости. Выставляя на поднос кофе, сахар, сливки, пирожные, фарфоровые чашки с блюдцами, фрау Остер вытянула из меня всю подноготную. С тех пор, когда я заходила на консультацию, она снабжала меня поношенной детской одеждой и плохо сидящими платьями для беременных, выпрошенных у других пациенток. С ее помощью у меня собралось своего рода приданое.