Девочка грызла пахлаву и наслаждалась жизнью.

Ей редко доводилось оставаться дома одной, чуть ли не в первый раз это случилось сегодня, и она была в полном восторге от выпавшего такого счастливого случая: надо же – все ушли, а она осталась!

Дядя и тетя были званы в гости, бабушка повезла младших детей на праздничное представление в цирк, для девочки билета достать не смогли, и неожиданно вся квартира оказалась в полном ее распоряжении.

– Только никого не приводи, – строго сказала бабушка, надевая пальто, – убирай потом после вас.

Бабушка не понимала. Никто не понимал, да и не пытался понять, каким редким счастьем было одиночество – им следовало не делиться с кем бы то ни было, а наслаждаться самой, бережно и подробно.

И девочка изо всех сил старалась не упустить свой шанс: мелкими кусочками ела слишком дорогую для ее семьи, а потому редкую ветчину, столь же мелкие крошки отгрызала от пряной ореховой начинки пахлавы, смотрела на огни елки, тусклое свечение ее игрушек, вслушивалась в их слабый нежный перезвон и подпевала саксофону.

Он словно бы обволакивал ее своим звучанием, она купалась в его нежном, но мощном голосе, и ее маленькое сердце таяло и екало в теплом потоке музыки: «Саммер тааааайм…».


Радиола то щурила, то вытаращивала свой зеленый глаз в такт мелодии – так щурится и вытаращивается лежащая на коленях кошка, когда чьи-нибудь пальцы теребят и перебирают ее теплую и мягкую шерсть.

Понимала.

6. Где начало того конца?

В тот год она окончила институт, получила на руки темно-синий диплом с гербом на обложке, сдала ключ от комнаты в общежитии, забрала оттуда вещи, но по распределению все никак не уезжала.

Жить ей было негде, она скиталась по знакомым. Вещи, упакованные в большие картонные коробки из-под яиц, были свалены в камере хранения рабочего общежития, где ее подруга работала воспитателем.

Подруга эта уехала в отпуск, жить в ее комнате было невозможно: у соседки, что ни вечер, собиралась пьяная компания, а разогнать ее было некому.

Пару ночей она провела в соседней квартире, где чуть не круглые сутки вопил дурниной младенец и не менее громко и противно пыталась угомонить его приехавшая из деревни бабка.

Уехать из Москвы было невозможно, немыслимо.

Москва пропахла в ту весну арбузом: стригли газоны. Запах свежести сплетался в сложный узор с другими истинно московскими запахами – бензина, цветущей сирени, мокрых после дождя тополей, теплого ветра, дующего из вестибюлей метро.

Время, казалось, остановилось, а с ним остановилась, впала в оцепенение и она.

Насыщенная событиями и действиями жизнь так внезапно подошла к своему концу, что подготовиться к встрече с ним она просто не успела и повисла над пустым провалом, в который должно было ей кануть с отъездом из Москвы.

Она и раньше покидала город, но отлучки эти бывали кратковременными – каникулы, праздники – и всегда обещали возвращение, никогда не подразумевали вечной разлуки.

Теперь же отъезд становился фатальным, он означал, что назад дороги нет, что Москва будет утеряна навсегда, как только она купит билет на поезд.

Игры кончились – это было так понятно, так неправильно и несправедливо, что душа ее отказывалась признать окончательность положения дел, все рвалась назад, туда, где оставались относительная беззаботность, легкость, право жить бездумно, жить сегодняшним днем.

Уехать из Москвы означало выпасть из привычного измерения, из родного воздуха, из гнезда, из уютной, знакомой до мельчайших подробностей жизни.

Отъезд из Москвы означал наличие другой реальности, никак не пересекавшейся с той, откуда ее выдирала, с мясом и кровью, наступающая жизнь, не оставляя ей лазейки для возвращения, не даря средства для заживления ран.