На другой день она пошла по улицам и сумела снять сыну временное жилье – маленькую комнату с круглой дровяной печкой в деревянном доме с мезонином, ход через кухню. Там в клетке сидели куры и висел рукомойник-бачок с тазом для слива. Уборная в холодной прихожей, с деревянной дыркой над выгребной ямой. Рупик поражался: до чего же примитивен быт в этой республиканской столице.

Старушка хозяйка поставила условия: воду в умывальник он должен сам приносить в ведрах из напорного крана на улице, за дрова платить отдельно, колоть их сам.

Рупику понравилось, что одно окно его комнаты выходило на крутой обрыв с красивым видом на Онежское озеро. Они с мамой купили простую и дешевую мебель: матрас (Рупик положил его на кирпичи), платяной шкаф и даже маленький письменный стол. И еще мама привезла радиоприемник и проигрыватель с его любимыми долгоиграющими пластинками.

Устроив его быт, мама уехала. На прощанье уже на перроне вокзала грустно сказала:

– Умоляю тебе: только не женись на провинциалке.

– Ой-ой, мама, что ты! Да я и в мыслях этого не имею.

– В мыслях у тебя этого нет, но женщины умеют так опутать, что мужчины делают разные глупости. Будь с женщинами очень осторожен, особенно на работе. Эти медицинские сестры вечно разносят сплетни и ловят молодых мужчин. И еще, не связывайся с русскими девушками. Я знаю, здесь много евреев, если попадется симпатичная еврейская девочка, то это еще ничего.

– Да ладно тебе, мама. Причем тут национальность?

– Слушай мать, я тебе плохого не желаю.

* * *

Теперь после дня работы Рупик наконец мог спокойно сидеть, думать и писать в своей комнате. В печке трещали дрова, за дверью кудахтали куры, а он слушал симфонии и передачи «Голоса Америки» и Би-би-си – здесь их почти не глушили. Иногда по вечерам он приглашал врачей – слушать классическую музыку. Бывшие ленинградцы, они все ее любили, а послушать было негде. Возглавлял эту компанию веселый и добродушный Марк Берман. Они пили чай, иногда вино, много смеялись, скромное угощение не мешало наслаждаться счастьем своей молодости.

На одной из врачебных конференций Рупик познакомился с Ефимом Лившицем, врачом из другой больницы. Лившиц делал короткий научный доклад и поразил Рупика эрудицией и энциклопедическими знаниями. Рупик заговорил с ним и сразу пригласил его к себе:

– Хотите послушать скрипичный концерт Мендельсона в исполнении Ойстраха?

Оказалось, что Лившиц прекрасный знаток музыки. Они подружились и во время встреч много говорили о медицине и музыке. Лившиц был старше на десять лет, но институт закончил недавно. Он рассказывал:

– Я воевал, был зауряд-врачом, то есть после четвертого курса, врачом без диплома. А доучился я уже после демобилизации. Хотел остаться в аспирантуре на кафедре патологии, и профессор хотел меня оставить. Но не оставили из-за пятой графы – фамилия Лившиц в наше время не подходит ученым кругам. Не помогло даже, что я член коммунистической партии. Партийный еврей – все равно еврей.

Рупик поразился, осторожно переспросил:

– Ой-ой, Фима, неужели ты член партии? – Сам он не любил партию, и ему казалось, что образ такого умного человека, каким был Ефим, не вязался с принадлежностью к ней.

– Да, так уж получилось. Но я коммунист-невольник, вступил в партию не по своей воле. В войну я был студентом медицинского института в осажденном Ленинграде, ужасным дистрофиком, весил всего сорок шесть килограммов. Меня с трудом отходили, выкормили, послали служить на фронт младшим полковым врачом, на войне врачи очень нужны. И уже под конец войны ко мне в медпункт явились два солдата с жалобами на сильный кашель и слабость. Я послушал их, у обоих воспаление легких, и послал солдат в госпиталь. На другой день их рота была почти полностью уничтожена в бою немцами, а эти двое остались в живых, оба оказались евреями. В каждой дивизии был особый отдел, евреям не доверяли. Начальник, матерый гэбист, вызвал меня, наорал: «Ты, Лившиц, спасаешь своих евреев!» – и приказал отдать меня под военный трибунал. Мне грозило наказание, расстрел, который заменяли на штрафной батальон. А штрафбаты всегда пускали в атаку впереди всех, на верную смерть. Я совершенно не представлял, что мне делать. Снисхождения к еврею, который освободил от боя двух других евреев, я не ждал. Но об этом истории узнал замполит дивизии Бердичевский, тоже еврей. Он пришел ко мне в арестантскую и сказал: «У тебя одна возможность остаться в живых: вступить в партию. Как члена партии тебя судить не станут». Я отказывался, говорил, что моего отца расстреляли коммунисты, я вырос без собой любви к ним. Но он заорал: «Неужели ты выжил в блокаду Ленинграда только затем, чтобы теперь подставить свою голову под пулю? Пиши заявление!» Не хотелось, конечно, погибать и я выбрал вступление в партию. Трибунал отменили, но зато я стал невольником этой говенной партии.